Жизнь Гришки Филиппова, прожитая им неоднократно - стр. 8
И мы всю ночь крутим кулечки. Ну, не всю ночь, наверное, еще полчаса. И в лунной ночи по всей делянке стоят и светятся колпачки – домики для рассады. И уже всерьез, взаправду холодно, и уже руки ледяные, и у бабушки руки ледяные, а я, чтобы согреться, прыгаю на меже, а потом мы идем домой, и дома бабушка подбрасывает в печку пару поленьев, и они разгораются над старыми углями, из полешек свистят голубые струйки, оранжевые язычки облизывают дерево, оно светится, будто мед, а вниз, в поддувало, падают оранжевые искры, и ветер чуть-чуть, совсем нестрашно, поет в трубе. И молоко в чашке теплое, и кусок хлеба, и мед сверху. Такое приключение, такое здоровское приключение, которое может только присниться, всю жизнь будет сниться…
И ведь только сегодня, когда у меня борода уже седой стала, только сегодня утром, на грани сна, я соображаю, доходит до меня, что она ведь могла меня не будить.
И быстрее бы управилась сама, и все бы сделала сама, и пожалела бы, и спал бы сладко, и все было бы хорошо, чудесно и замечательно…
Но разбудила – и научила – и в сарай самого послала за старыми газетами, хоть и знала, каково это – ночью, под корявыми ветками старой яблони.
Яблони старой и корявой, как руки старой старухи Грибанихи. Когда ночной туман, звезды и месяц светит, острый, как серп.
Когда закончится война
Сколько себя помню, ее зовут Надькой.
Надька – совсем дряхлая, маленькая, ссохшаяся старушка лет за семьдесят. Ножки худенькие, ручки худенькие, сама тощая, личико хитренькое, вечно ходит в старенькой выцветшей юбке, какой-то передник, на ногах опорки. В центр Топорова она не выходит, хлеб себе и своим чумазым курам покупает в магазинчиках при кирпичном заводе или возле конторы пиломатериалов.
Живет Надька по соседству с бабушкой, в пристройке к дому полицаев Гавриловских, доводится им какой-то родней, вроде двоюродной сестрой полицаю деду Сергею, но точно не знаю, старые люди лучше помнят такое. Сам Сергей с ней не очень общается, он и сам немного не в себе, а уж старая Надька и подавно заговаривается.
Я иногда подсматриваю за Надькой через щель между досками забора.
Интересно же: то ли сумасшедшая, то ли нет – сумасшествие всегда притягивает, а такое и подавно. Вроде и не дурная, но не в себе. Выскочит из своей хатки и давай крошить хлеб своим облезлым курам. И все время что-то бормочет неразборчивое, будто язык заплетается. Накрошит хлеб и замрет. Стоит, смотрит перед собой, хлеб в руке держит. У ног куры соберутся, на кусок хлеба в ее руке косятся, потом не выдерживают и начинают подпрыгивать, выщипывать крошки. Надька стоит, не видит, пока уж совсем какая-нибудь заполошная за палец не ущипнет. Тогда очнется Надька, бросит хлеб и бежит в клуню[3], схватит старую сапку[4] и давай бить ссохшуюся землю под чахлыми помидорами. Побьет корку минут десять, бросит сапку и побежит за ведрами, схватит – и через дорогу, как кошка, которая по обочине, по обочине, а потом под колеса поперек бросается, вот так Надька к колонке бежит – а к колодцу она не ходит. Все местные водилы научились притормаживать на повороте с Калинина на Буденного, знают, что может Надька выбежать. Бросит Надька одно ведро у колонки и бежит к себе, тащит, расплескивает полведерка. А из колонки вода шумит, бьет струя в переполненное ведро. Тогда выходит какая-нибудь соседка, молча вынимает колышек из-под рычага колонки, но к ведру не прикасается.