Гойя, или Тяжкий путь познания - стр. 42
Ховельянос, казалось, готов был разразиться злобной тирадой, но сдержался и ответил почти любезно:
– Жаль, что вы не принимаете мои слова всерьез, дон Франсиско, ибо я глубоко уважаю вас. После политики искусство мне ближе всего на свете. Художественное дарование в сочетании с политическим энтузиазмом открывает перед человеком путь к высочайшим достижениям. Такой художник, как Жак Луи Давид, мог бы принести не меньше пользы этой стране, чем какой-нибудь Мирабо[31].
Когда Ховельянос ушел, Франсиско пожал плечами и продолжил работу. Но вдруг в нем вскипела злость, оттого что ему пришлось покорно выслушивать назидательную чушь этого записного поборника добродетели.
– Лучше бы он сидел там до старости, в своих любимых горах! – дал он наконец волю раздражению. – Это ты во всем виноват! – повернулся он к Агустину. – Ты таращился на меня с осуждением, сверлил меня взглядом, глупый фанатик, а я как дурак развесил уши и согласился! И вот теперь вынужден любезничать с этим буквоедом, с этим занудой, от одного взгляда которого на палитре сохнут краски.
На этот раз Агустин не стал молчать.
– Не болтайте ерунду! – ответил он ворчливым, вызывающим тоном. – Конечно, то, что дон Гаспар говорил о вас и о Жаке Луи Давиде, – чушь. Но в своем желании сделать искусство средством политической борьбы сейчас, сегодня, в Испании – он прав. Постарайтесь это понять.
Агустин ожидал, что Гойя разразится бранью, но тот тихим, хотя и полным язвительной насмешки голосом ответил:
– И это говорит мне человек, которому нужен целый час, чтобы нарисовать лошадиную задницу. Так, выходит, твои лошадиные задницы – это политика в искусстве? Тоже мне – испанский Давид! Ничего глупее я в жизни не слышал. Да, ты можешь стать испанским Давидом, дон Агустин Эстеве. На большее твоего таланта не хватит.
– Послушайте, что я вам скажу, дон Франсиско… – мрачно, со злостью в голосе произнес Агустин, угрожающе вытянув вперед свою шишковатую голову. – Послушай, что я тебе скажу, Франчо… Господин придворный живописец и член Академии… Ты можешь сколько угодно злобствовать и брызгать желчью, но он тысячу раз прав, этот дон Гаспар. Твои картины – жалкая мазня, дон Франсиско Гойя, несмотря на все твое дарование, а в моих лошадиных задницах больше смысла и политики, чем в похотливых рожах твоих знатных дам. И пока ты соблюдаешь свой трусливый нейтралитет, пока ты не выражаешь и даже не имеешь собственного мнения, вся твоя живопись – это мусор и дерьмо. – Он показал на портрет дона Мануэля. – Тебе самому не стыдно смотреть на это? Это позор! Позор! Qué vergüenza![32] Ты уже неделю занимаешься этой мазней, и у тебя ничего не получается, ты сам это знаешь! Ты не пожалел красок на этот роскошный мундир и на эти роскошные ордена, а вместо лица – пустота, и все остальное тоже – одна сплошная пустота. Это не живопись, это – огромная куча дерьма. А почему? Потому что ты хочешь угодить своему дону Мануэлю. Твой Мануэль из того же теста, что и ты, – та же спесь и тщеславие и тот же страх потерять репутацию. Потому-то ты и не решаешься написать его таким, каков он есть. Ты боишься правды. Его правды и своей. Трус! Жалкий трус!
Это было уже чересчур. Гойя, нахмурившись, медленно подошел вплотную к Агустину. Крепкие кулаки его были сжаты.