Всю свою первую жизнь я закалял сталь - стр. 8
– А я не хожу по ночам. Я заранее.
Все-таки я их уговариваю. Они лениво поднимаются, зевают и бормочут что-то вроде «маленький зассыха». Даже ночью воздух не остывает до конца, кажется затхлым, душным. В темноте видно только очертания. Лошадь дергает ухом во сне. За забором воет ветер или не только ветер, или не ветер вовсе. Мы идем гуськом. Туалет на краю участка, возле старой яблони, у которой давно нет ни яблок, ни листьев.
– Видел? – шепчет Тема. – Вон там, между деревьями. Глаза.
– Какие глаза? – шепчу я.
– Такие… круглые. И смотрят.
Савва добавляет:
– Это они. Те, что подбираются сзади. Шакалы. Они не нападают сразу. Они идут следом…
– Перестаньте.
– Поздно.
У меня трясутся колени. Мы подходим к туалету. Дверь держится на одном гвозде. Я хватаюсь за ручку, и в этот момент кто-то резко гаркает мне в ухо:
– ОНИ ЗДЕСЬ.
Я подпрыгиваю, сбиваю ногой ведро, хлопаю дверью. Внутри все узкое, деревянное, дышит плесенью. Ступаю неловко и чуть не проваливаюсь в отхожую яму. Успеваю схватиться за стенку. Кровь стучит в ушах. Братья хохочут снаружи. Один из них даже бьет себя по коленке от смеха.
– Не обгадился? – спрашивает Савва.
– Чтоб ты сам обгадился, шакал! – кричу я, вылезая из туалета, с крыши на меня падает паутина.
Мы идем обратно. По пути один из них вдруг кладет мне руку на плечо. Молча. Без слов. Это Тема. Или Савва. Я не смотрю. Потом мы снова ложимся втроем на наш сбившийся матрас. Я в середине. Мне по-прежнему не хватает места. Но сейчас я этому даже рад.
Глава 3 Кукурузные дети
Зорька дергает поводья и фыркает, как будто ей тоже не хочется никуда ехать. Телега гремит и стонет, вот-вот развалится. Дорога вся в выбоинах, застывших трещинах, по которым можно изучать землетрясения. Я сижу между Саввой и Темой, держусь за край, а ноги висят, босые, грязные. Под ногами валяются грабли, мешки, моток веревки и фляга.
Отец сидит впереди. Он не говорит ни слова. Лицо его сжато, как кулак. Только смотрит вперед и щелкает языком, когда Зорька начинает вилять. Пыль забивается всюду: в глаза, в рот, в уши. Я прикрываюсь ладонью, но ничего не помогает. Солнце палит безжалостно, будто раскаленная до бела печь.
Мы едем на кукурузное поле. Оно за холмом, за руслом, где раньше текла речушка. Обычно мы приходили сюда мыться, стирать одежду и таскать воду домой ведрами. Нас с братьями от реки за уши нельзя было оттащить! Могли посинеть губы, пальцы, вообще вся кожа, да еще и пупырышками покрыться, а мы все равно сидели в воде. Плавать нас никто не учил, родители, наверное, умели, я не знаю. Мыться они всегда ходили в другое от нас время. Но вода истончалась. Я было обрадовался, что начал быстро расти, потому что течение стало доставать мне до ключиц, а не до подбородка, но потом понял, что русло мельчало. Месяц назад оно окончательно пересохло. Ни капельки. Кое-какие запасы хранились у нас в погребе, но таким количеством воды скотину не напоишь. Отцу пришлось начать покупать воду в городе, последний раз он обменял ее на Чернышку, нашу корову. Она мне нравилась.
От кукурузного поля тоже осталось одно название. Теперь там в изобилии водились только камни и ящерицы. Если на поле совсем ничего не вырастет – зима будет злая, дожить бы еще до этой злой зимы. Когда мы доезжаем, я думаю, что это не поле, а кладбище. Кукуруза, опаленная, желтая, высохшая. Стебли хрустят, как сломанные кости.