Всю свою первую жизнь я закалял сталь - стр. 6
– Надо подкрепиться.
Напряжение отступает. Все вокруг сразу становится легче. Птицы снова начинают петь. Воздух, хоть и горячий, теперь опять дышится. Отец не отзывается, но не глядя кивает. Это означает, что нам в дом можно, а он еще поработает. Мы бросаем грабли, лопаты, тряпки. Руки чешутся от сухой пыли, на щеках – темные полосы пота. Мы идем к дому. Тема первым, я за ним, Савва чуть позади. Мама ждет. В одной руке у нее глиняная миска с кукурузным жмыхом, в другой кружка с молочной сывороткой. Она улыбается, будто не было ни жара, ни ругательства, ни этого взгляда отца, от которого воздух звенел.
– На, – говорит она. – Глотните хоть. У вас кожа уже как у ящеров. Скоро язык раздвоится, и шипеть начнете.
Мы пьем из кружки по очереди. Сыворотка теплая, кислая. Мама гладит меня по затылку, потом Савву. Он не отшатывается как обычно, а делает полшага вперед. Я жую жмых, стоя босиком на теплых досках крыльца, и думаю: если бы у нас был список плохих слов, жить стало бы проще. Но с другой стороны… тогда мы бы не узнали, что иногда даже «чертова корова» не оборачивается оплеухой по лицу. Иногда просто тишиной. И перекусом. И рукой матери, которая ничего не говорит, но все понимает.
Когда отец занят особенно тяжелым трудом, например, забивает столбы, мама зовет нас в дом. Не голосом, жестом, будто зовет не нас, а наши тени. Мы приходим не сразу, с паузой, сперва проверяем по отцу, действительно ли можно отдохнуть. В доме нет прохлады, зато кругом тень. Сегодня мама тоже заводит нас внутрь и сажает на пол, сама садится рядом, на корточках. Обычно мы молча наблюдаем за ниткой, танцующей в игольном ушке, пока из лоскутков прямо у мамы в руках рождается нечто, может, одеяло, чтобы укрываться холодной зимой, а может, новые штаны для кого-то из нас. Я не видел, чтобы мама хоть раз шила что-либо для себя. Ей не нужно было работать на дворе, наверное, и вещи на ней жили дольше, не истлевали в труху. Иногда мама играет с нами в игру – водит пальцем по родинкам у нас на теле и тихо приговаривает.
– Покажите руки, – говорит она.
Мы протягиваем ей ладони. Каждый по-своему. Старший – с ухмылкой, будто сдает оружие. Средний – спокойно. Я – с замиранием. Она водит по коже. Родинки. Пятна. Шрамы от царапин. Для нее это не просто кожа, она всматривается в нее, сощурившись.
– У тебя, Савва, – говорит мама, – вот здесь – как телега с двумя колесами. А вот тут – костер. Это значит: ты поведешь за собой, когда станет темно.
Старший хмыкает:
– А если я не поведу?
– Тогда кто-нибудь заблудится, – отвечает она. И поглаживает его по затылку, как будто заранее прощает. – У тебя, Артем, вот эта цепочка – почти как гроздь винограда. И тут – точка, точка, и еще… как следы. Значит, ты будешь помнить дорогу назад. Даже если никто не запомнит.
Он молчит, но кивает. Ему приятно, хоть он и не показывает.
А потом – я. На предплечье у меня четыре родинки, почти в ряд. Мама берет мою руку, разворачивает ладонь вниз. Я замираю. Всегда замираю.
– Вот это, – говорит она, – Полярная. А рядом – три маленькие. Это ты, твои братья и еще кто-то. Кто появится потом.
– Кто? – спрашиваю.
– Не знаю, – улыбается она. – Ты узнаешь первым.
Она гладит мою шею, от уха до плеча.
– А здесь – цепочка. Почти как река.