Всю свою первую жизнь я закалял сталь - стр. 3
– Чтобы росли сильными.
Я не знаю, правда ли от молока растут. Но старший стал выше всех как раз в ту весну, когда выпивал по две пиалы. За столом мы жуем тихо, хотя «жуем» это громко сказано: лепешка крошится, как известь. Но мы к такому приучены. Я иногда воображаю, что ем пирог. Или облако. Тогда проглатывать легче. После еды мы снова идем работать: кто к лошадям, кто в поле, кто в сарай. Нам не надо говорить, что делать – мы знаем. Если не знаешь – получаешь пристальный взгляд от отца, а взгляд у него как бич. Ожог от него потом чувствуешь весь день.
Иногда мы устраиваем перерыв. Не потому что устаем, а потому что жара поднимается стеной. Тогда мы прячемся от нее под телегу и ждем. Под телегой тоже жара, но другая – мягче, спокойнее. Там пахнет древесиной, железом и дождем, которого давно не было.
– А если бы дождь был животным, то каким? – спросил я однажды, когда мы вот так снова лежали под телегой.
– Слепым, – сказал средний. – Он бежит, не глядит.
– Глупым, – сказал старший. – Он всегда приходит не туда.
– Тихим, – сказал я. – Чтобы никто не испугался.
Они промолчали. Это значило: ответ принят.
Нам надоедает лежать, и мы кидаемся жмыхом и деремся. Я проигрываю, но не потому что слабый, а просто потому что мечтатель. Я забываюсь и в это время получаю в живот и в ухо.
– Хватит ворон считать! – кричит старший.
– Я не считаю. Я думаю.
– Это одно и то же, – хором кричат они.
Когда заходит солнце, воздух становится синим. Не прохладнее, просто другого цвета. Земля дышит с нами в такт, устало, тяжело. В сарае мычат коровы, мычат и отгоняют хвостами мух. Лошадь фыркает и переступает копытами. Где-то кричит цапля, будто ей приснился кошмар.
Мама готовит ужин. В доме пахнет жареным луком, пылью, углем и солью. Мы едим на крыльце. Отец сидит в углу, и от него пахнет кузницей, навозом и потом. Это родной запах, он меня успокаивает. Значит, все идет своим чередом.
Иногда, после еды, когда воздух еще держит дневной жар, но уже не жалит, я сажусь на траву один и смотрю на небо. Там появляются первые звезды, не сразу, по одной, осторожно. Я знаю их по именам: не по-настоящему, а как назвал сам, чтобы не путаться. Вот эта – Папина звезда, она самая большая и всегда появляется первой и держится чуть выше забора. Вот та, мерцающая в левом углу, – Мамина, она теплая и нежная и у нее будто крылышки, как у мошки. Она всегда чуть в стороне, стесняется светить. Вон та пониже – Зорькина звезда. Я ее так назвал, потому что она появляется тогда, когда наша лошадь зевает, словно вспоминая, кем была до того, как стала самой вредной лошадью. А вот звезда чуть повыше, над самой крышей, – моя. Она не самая яркая, и не в центре, но я ее всегда сразу замечаю. Она подмигивает мне, знает, что я тоже часть неба, просто внизу. Иногда я думаю, почему не дал звезд братьям, ведь даже у Зорьки есть. А у Темки – нет. У Саввы – тоже. Я не со зла, я пытаюсь, смотрю на небо и стараюсь выбрать для них что-нибудь, но не получается. Ни одна не подходит. Либо они слишком яркие, как будто кричат, либо слишком тусклые, как наша пыльная лампа. А вообще они просто слишком чужие. И порой мне кажется, что у Темки с Саввой на небе нет звезд потому, что они никогда на верх не смотрят. Темка смотрит только под ноги, он не верит в то, что не пахнет потом. А Савва – он вообще почти никуда не смотрит, он просто молча делает, с утра до вечера. Они оба как отец: тяжелые, прямые, нужные. У них есть крыша, забор и коровы. Им небо не нужно. Этого достаточно.