Устал рождаться и умирать - стр. 16
– Не буду я вступать! И на коленях умолять не стану, – сказал Лань Лянь, не поднимая глаз. – В правительственном уложении как записано: «вступление добровольное, выход свободный», так что силком тебе меня не затащить!
– Дерьмо собачье! – зарычал Хун Тайюэ.
– Вы, уважаемый Хун, не имеете никакого…
– Ты эти свои «уважаемый» брось, – пренебрежительно, вроде даже с некоторой брезгливостью перебил его Хун Тайюэ. – Я – партийный секретарь, староста деревни, да еще и общественную безопасность представляю по совместительству!
– Партийный секретарь, староста, общественная безопасность… – оробело мямлила Инчунь. – Пойдем мы, пожалуй, домой, там поговорим… – И захныкала, толкая Лань Ляня: – Упрямец чертов, башка каменная, давай домой…
– Какое домой, я еще не все сказал, – упорствовал Лань Лянь. – Ты, староста, моего ослика ранил, будь любезен заплатить за лечение!
– Сейчас, пулей заплачу! – И, похлопав по кобуре, Хун Тайюэ расхохотался. – Ну ты, Лань Лянь, молодец! – А потом вдруг заорал: – Это дерево при разделе на кого записано?
– На меня! – подал голос командир народных ополченцев Хуан Тун. Он все это время стоял у входа в восточную пристройку и наблюдал за происходящим, а теперь подбежал к Хун Тайюэ. – Секретарь партячейки, староста, общественная безопасность, во время земельной реформы это дерево на меня записано, но с тех пор ни одного абрикоса не принесло, даже срубить собирался! Ненавидит оно нас, беднейших крестьян-батраков, как и Симэнь Нао.
– Что ты несешь! – презрительно хмыкнул Хун Тайюэ. – Если хочешь быть у меня на хорошем счету, говори как есть. Не ухаживаешь за ним как следует, вот и не плодоносит, а Симэнь Нао тут ни при чем. Это дерево хоть и записано на тебя, но когда-нибудь тоже станет коллективной собственностью. Путь к коллективизации, ликвидация частной собственности, искоренение эксплуатации – это уже во всем мире происходит, так что присматривай за ним хорошенько. Еще раз позволишь ослу глодать кору, шкуру спущу!
С фальшивой улыбочкой уставившись на Хун Тайюэ, Хуан Тун безостановочно кивал. Прищуренные глазки светятся золотистым светом, губы приоткрыты, видны желтые зубы с багровыми деснами. В это время появилась его жена Цюсян, бывшая моя вторая наложница. В корзинках на коромысле она несла своих детей – Хучжу и Хэцзо. Гладко зачесанные волосы смазаны дурманящим османтусовым [41] маслом, лицо напудрено, одежда с цветочной каймой, зеленые бархатные туфли вышиты алыми цветами. Вот ведь все нипочем человеку: нарядилась как в те времена, когда была моей наложницей, напомадилась, нарумянилась, глазами постреливает – так и стелется, просто девка беспутная. «Женщина-труженица», как же! Я эту дамочку как свои пять пальцев знаю: натура у нее скверная, за словом в карман не полезет и на проделки хитра; только в постели и хороша, а вот доверять ей никак нельзя. Уж мне-то ее высокие амбиции известны – не приструнивай я ее, она бы и урожденную Бай, и Инчунь со свету сжила. Еще до того, как мне разнесли мою собачью голову, эта ловкая баба смекнула, куда ветер дует, и выступила против меня – заявила, что я взял ее силой, помыкал ею, что она день за днем терпела издевательства от урожденной Бай. Дошла до того, что в присутствии множества мужчин на собрании по сведению счетов с помещиками распахнула блузку и стала показывать шрамы на груди. Это, мол, все помещичья женушка урожденная Бай прижигала горящей курительной трубкой, гнусный тиран Симэнь Нао шилом тыкал. И причитала при этом на все лады своим волнующим голосом – ну настоящая актриса, знающая, как покорять людские сердца! Это я, Симэнь Нао, оставил ее у себя по доброте душевной. Ей тогда было чуть больше десяти, и она с болтающимися позади косичками ходила по улицам со слепым отцом и пела, выпрашивая подаяние. Ее бедный отец умер прямо на улице, и ей пришлось продать себя, чтобы его похоронить. Я взял ее в дом прислугой. Тварь неблагодарная, не приди я, Симэнь Нао, на помощь, сдохла бы от холода на улице или кончила проституткой в борделе. Слезливые жалобы этой шлюхи и ее лживые обвинения звучали настолько правдоподобно, что собравшиеся перед возвышением пожилые женщины плакали навзрыд – даже рукава, которыми они утирались, блестели. Тут же послышались лозунги, вспыхнуло пламя гнева, и я понял, что мне конец, что от руки этой паскуды и подохну. Посреди рыданий и воплей она то и дело воровато поглядывала на меня щелочками удлиненных глаз. Не держи меня за руки двое дюжих ополченцев, я, не думая о последствиях, подскочил бы к ней и надавал оплеух – одну, две, три. Правду говорю, она уже получала от меня по три пощечины за то, что сеяла ссоры и раздор. И тут же падала на колени и обнимала меня за ноги, глядя полными слез глазами. Под взглядом этих красивых, жалких, чувственных глаз сердце таяло и естество восставало. Ну как быть с такими женщинами: язык как помело, поесть готовы всегда, поработать – увольте, а после трех пощечин лезут к тебе, будто пьяные или не в себе? Такие любвеобильные для меня сущее наказание. «Господин мой, братец милый, забей меня, убей, разруби на куски, душа моя все равно с тобой останется…» А тут вдруг вытаскивает из-за пазухи ножницы и кидается к моей голове. Хорошо, ополченцы остановили ее и оттащили с возвышения. До этого я считал, что она ломает комедию, чтобы выгородить себя. Трудно было поверить, будто женщина, которая провела в моих объятиях столько ночей, может испытывать такую лютую ненависть…