Размер шрифта
-
+

Старые фотографии - стр. 32

Лицо Танюшки лежало в пыли. Его не было видно. Колька хорошо помнил ее лицо. Танюшка очень славно, светло смеялась. На щеках у нее, когда смеялась, вспрыгивали два холмика, а под ними – две ямочки, и все хохочущее румяное личико напоминало неровное, неспелое подгрызенное яблочко: с одной стороны краснеет на солнце, с другой – дырочка, и там живет червячок.

«Ее съедят черви. Ее зароют в землю, и ее съедят черви».

И тут он ясно и жестоко понял: ни в какую землю ни Тарсика, ни Танюшку не зароют. Не похоронят их.

А что? А прямо тут и оставят догнивать.

Потому что…

Он еще, с усилием и болью, повернул шею.

Потому что на дороге, на всей станичной главной дороге, лежали – трупы.


Лежали: отдельно, на почтительном расстоянии друг от друга, кучно, тесно, вперемешку, иные друг на друге, как в любви, как спящие вповалку после сенокоса косцы; лежали как спали, лежали – как на операционном столе у злого хирурга, и сейчас занесут скальпель, и торопиться надо, не то нахалка-смерть придет и утащит в крысиную нору! ― но медлил врач невидимый и всесильный, утирал потный лоб, и со лба под белую страшную маску цветущих вишен и слив тек горячий пот – белые лучи текли, жгли, прожигали насквозь тонкую вздувшуюся синюю кожу, и кожа лопалась, и на землю, в пыль, водяная, прозрачная лимфа вытекала навек.


Колька закусил губу и наконец оторвал руку от липкой, коричнево-синей руки Тарсика.

Тарсик не пошевелился. Не вздрогнул. Не ожил.

Не бывает чудес.

Есть только свет, мощный и тяжелый свет, и он живет под черепной костью, глубоко в голове, в ее черной, кровавой пещере.

Теперь надо встать с колен, Колька. Встать.

Встать!

Он кричал себе: «Встать!» – а встать было никак нельзя, невозможно, невероятно. Встать – означало жить, а жить он уже не мог, не умел, не хотел.


И тут на другой стороне улицы Колька увидел девочку.


Странная девочка была живая. И в то же время как неживая. Она стояла недвижно, легкий теплый, горячий ветер колыхал ее прозрачное цветастое платье, и она была еще прозрачней платья – светлая кожа, через нее видны жилы, как красные реки, и кости, как деревянные, на сеновал, лестницы. Да и кожи не было на ней, и плоти у ней не было тоже: она вся была – воздух, и струилась, и текла, и вспыхивала на ветру, и гасла. Сквозь девочку Колька видел цветущие сады и ржавые жестяные трубы на крышах домов, а вдали – черные треугольники терриконов.

Колька облизнул губы. Смешно и глупо стоять перед девчонкой на коленях. Он сделал последнюю попытку подняться с земли. Не удалось. Тогда он усмехнулся девчонке: не думай, я не слабак, это я тут так нарочно сижу, при дороге! ― и даже ухитрился подмигнуть ей.

Девочка не двигалась. Шевелилось под ветром лишь ее ситцевое, простенькое платьишко.

Тогда Колька догадался. Он сложил губы трубочкой и свистнул девчонке, как собаке:

– Фью-у-у-у!

Что означало: «Не дрейфь, я не мертвяк, я живой, вон видишь, свистеть могу».

И девочка услышала.

Улыбнулась ему.

Или это он сам себе улыбнулся?

«Мы с ней похожи. Как брат и сестра. Я вроде как в зеркало смотрюсь. Гляжу в ее лицо – а это – зеркало».

– Зеркало, ― тихо сказал Колька и сжал кулаки. ― Ты зеркало. Я знаю.

Девочка не пошевелилась.

– Иди ко мне! ― крикнул Колька, а на самом деле прошептал.

Девочка стояла.

– Ты! Как тебя зовут? ― шепотом кричал Колька.

Страница 32