Размер шрифта
-
+

Старые фотографии - стр. 33

Девочка молчала.

Потом ветер тихо стронул ее с места, и она тихо и торжественно поплыла к нему по воздуху, немножко подымаясь на землей, едва касаясь подошвами сандалий легкой и веселой серо-золотой пыли, и Колька изумленно глядел на этот легкий и тихий полет, и он почуял, что тоже над дорогой приподнялся, завис – и медленно, тихо навстречу ей полетел.

Так летели они, мальчик и девочка, навстречу друг другу.

И не успели друг друга обнять.

Под мышки Кольке просунулись грубые руки. Голос ругательски, проклинающе забасил над ним, чужие руки тянули к себе, вылавливали его, медленную голодную снулую рыбу, из тугого пылающего воздуха, возвращали на землю, били, колотили, спасали.

– Ты! Николка! Очнись! Эй ты! Очнись! Ну давай глазенки отворяй! Ну ты, ты, не вмирай! Не вмирай, понял?!

Колька голову неловко повернул. Чуть шею не сломал. Заболела шея.

Дядя Матвей Филиппыч, рябой и криворожий, это он от взрыва в шахте пострадал когда-то сильно, весь искорежился, осколки ему лицо усыпали и пронзили, и все щеки и лоб и подбородок – в рытвинах и ямах и ухабах, и чужие думали: оспой переболел, ― а станичники да шахтеры знали все и в застольях возглашали: «Ты, Матюша, два раза родился! Так выпьем же горилки с перчиком за тебя, мужик бессмертный!» ― держал Кольку на руках, а руки-то у него не две, а полторы, отняли ему после того взрыва, язви его в корень, правую руку до локтя, и культей он ловко управлялся, хоть и жаловался в холода: «Болыть ручонка, болыть!» ― встряхивал мальца жестоко, как мешок с картошкой, что в кузов грузовика заталкивают, потом наземь опустил и бил, бил по щекам, и все орал:

– Очнися! Очнись!

– Я очнулся уже, Матвей Филиппыч…

– Та ни! Не очнувся!

Изрытая взрывными оспинами рожа, во сне привидится – в штаны накладешь, придвинулась к Колькиному лицу и осклабилась, и Колька тупо, каменно глядел на сломанную расческу черных зубов: так Матвей Филиппыч смеялся от радости, что Колька очухался, ― от счастья смеялся.

– Вот зараз очнувся! Жить будешь, хлопчик!

И Колька старательно, как в школе, беззвучно, белыми высохшими губами повторил вслед за Матвеем Филиппычем:

– Жить. Буду.


Матвей Филиппыч принес Кольку на руках не в избу к Евдокии Семеновне – к себе в дом.

Посадил Кольку на колченогий стул.

Колька глядел на шахтерскую лампу, лежащую на комоде.

Лампа покрыта угольной пылью.

Протереть надо.

А как они там, шахтеры, под землей-то? При жизни еще – а вроде как в подземном царстве? А на гробы они там… не наталкиваются?

Матвей Филиппыч левой рукой вынул из буфета миску. Миска прикрыта чистой тряпицей.

Матвей Филиппыч стряхнул тряпицу культей. Под тряпицей лежал кусок мяса.

– Мясо, ― прохрипел Колька и хотел сглотнуть слюну. Слюны не было.

– Да, мясо, ― так же хрипло ответил Матвей Филиппыч, дрожащей рукой взял кусок из миски и поднес ко рту Кольки, так подносят торбу с овсом к морде коня.

И Колька ел у Матвея Филиппыча из руки.

Ел и улыбался, пока жевал.

У Матвея Филиппыча по рябому страшному лицу слезы текли.

Мясо крысы. Ее Матвей Филиппыч поймал в подполье, ободрал шкуру, разделал и зажарил.

Когда Колька доедал кусок, он не выдержал и тоже заплакал: мясо кончилось.

И Матвей Филиппыч притиснул Колькину голову к своей искалеченной, без двух ребер, покрытой дикими шрамами, волосатой под рубахой груди, и Кольке показалось – его окунули головой в костер, такая у Филиппыча была грудь пламенная: паровозная топка, доменная печь.

Страница 33