Размер шрифта
-
+

Старые фотографии - стр. 34


Станица Марьевка. Восьмой класс

Николай Крюков второй слева. 1935 год.

В этом году я впервые сбежал из дома

Я хотел увидеть море.


Надо ли прощаться с мамкой Дуней?

Если ты сбегаешь на море навсегда – прощаться не надо.

Ты же не навсегда прощаешься.

Надо просто собрать в мешок вещички. В заплечный мешок.

С мешком – проворнее, надежнее; с мешком не заберут, мешок – он же серый, нищий. Заберут – как раз с чемоданом: подумают, украл.

А надо не привлекать внимание. Надо – тихо, скромно, забиться в общем вагоне в уголок. Или даже под лавку.


Стукнула дверь. Колька воровато кинул мешок за комод. Он уже успел положить туда перочинный нож, мешочек с сахаром, баночку с солью, сухари и ржаной кирпич.

Одежку не успел положить.

Ну ничего; мать сейчас повертится в избе и уйдет, у нее на дворе со скотиной работы много.

Голодомор не все переплыли. Брат Васька умер. А брат Серенька и сестра Зойка – выжили, а все как раз думали – Зойка помрет, такая слабенькая была, совсем в щепочку превратилась.

А сейчас откормились все, отъелись. Евдокия Семеновна скотину завела. Ей – колхоз разрешил: как многодетной матери. Спасибо колхозу.

Евдокия подозрительно глянула на Кольку.

– Шо робишь? Шо гляделки вылупил? К дружкам побег? Ой, батькина судьбина ждет… Ой, сопьесси…

– Мама, я ж не пьяница какой. Я ж пацан еще. Ну что ты.

Колька правильно, хорошо говорил по-русски, хоть и учился в украинской школе. Украинский ему давался с трудом, а вот русский шел как по маслу.

Евдокия тяжело вздохнула.

– А шо видок такой, будто б слямзил со стола шо-то? Не слямзил?

– Не слямзил. Мам, ну будет. Все мирово.

Колька поднял большой палец.

– Мирово-то мирово, ― мать зыркнула на дверь, подошла и крепко прикрыла ее, ― а вон у нас напротив, на той стороне, у Шевченок отца забрали. Ночью. И к нам жду. Иван Иванычу уж узелок сготовила.

«Узелок. Отцу – узелок. А я! Куда ж я мчусь?! На море, видишь ли, захотел, аж мочи нет!»

– Какой… узелок?

– Да шо ты хлупеньким притворяшься, сыночек… ― Мать утерла лицо ладонью. ― Берут же! Берут! Денно и нощно! Увозят! А куда – не говорят… И с концами людыны пропадають. С концами…

Евдокия еще обозрела избу. Все на местах. Потрепала сынка по русому чубу. Большой какой. И как светло улыбается! И скулы широкие, и глаза широко расставлены, как у бычка, и нос широкий, лопатой; это в нее, в Дуньку. У Ивана носяра тонкий, длинный, лисий. Вот Зойка – вся в батю: принцессочка, актрисулька.

– Ну, валяй. Я до коровы пийшла. А ты Женьку выпасешь?

Женька – коза. Раздоенная уже, вымечко черное, мохнатое. Молоко пахнет отвратно, прелым сеном и мокрой шерстью, но мать насильно пить заставляет, кричит: «Полезность! Вы шо, опять голодуху хотите?! Не повмирали бо усе?!»

– Выпасу.

«Вот и повод уйти. Улизнуть. Женька сама домой дорогу найдет. Если за мной не побежит на станцию».

Чувствовал себя – предателем.

Худо, черно стало на душе.


Скакал, как конь, по насыпям и тропам. Перебирался через загражденья. Бросив Женьку пастись на краю оврага, понесся на станцию окольными путями – и коза не выследила чтобы, и чтоб знакомцы не приметили. Дворами крался. Переулками. «Будто вор, утекаю. Дрянь я, дрянь».

Ругал, костерил себя, а шел. Бежал.

Море, море маячило перед глазами, его серая, почему-то хмурая, дождливая ширь. Зеркальная рябь. Туман, и волны, и нос корабля то приподнимается, то опускается. Это называется килевая качка, он знает. Откуда?

Страница 34