Размер шрифта
-
+

О воле в природе - стр. 2

. Вот при таких обстоятельствах и отрадно видеть, что публика выказывает участие к философии.

Тем не менее я должен сообщить профессорам философии печальную весть. Их Каспар Гаузер[2] (по Доргуту), которого они в течение почти сорока лет так тщательно загораживали от света и воздуха и так крепко замуровывали, что ни один звук не мог выдать миру его существования, – их Каспар Гаузер убежал. Убежал и бегает по свету; некоторые подумывают даже, не принц ли он. Или говоря прозою: то, чего они боялись больше всего на свете и что поэтому на протяжении целого века человеческой жизни умели соединенными силами и редкой настойчивостью счастливо предотвращать, прибегая к такому глубокому замалчиванию, к такой стачке пренебрежения и утаивания, каких еще никогда и не было, это несчастье все-таки произошло: меня начали читать – и теперь уже читать не перестанут. Legor et legar: ничего не поделаешь. Да, скверно и в высшей степени неприятно; в этом есть что-то роковое, прямо беда. Это ли награда за столь верный союз излюбленного молчания? За столь прочное единомыслие и дружное поведение? Бедные надворные советники! Где же обещание Горация:

Est et fideli tuta silentio

Merces?[3]

В “fidele silentium”, верном молчании, у них поистине недостатка не было; напротив, в нем-то и заключается их сила, и как только почуют они чьи-либо заслуги, они тотчас же хватаются за этот действительно тонкий прием: ведь о чем никто не знает, того все равно что и не существует. Что же касается “merces” (награды), то будет ли она для них совершенно “tuta” (обеспечена), это теперь как будто бы сомнительно – разве если толковать слово “merces” в дурном смысле, в смысле кары, – что́, конечно, находит себе оправдание и со стороны хороших классических авторитетов. Господа профессора совершенно правильно усмотрели, что единственное средство для борьбы с моими сочинениями – это сделать их тайной для публики, путем глубокого замалчивания и под громкий приветственный шум в честь рождения каждого из уродливых чад профессорской философии: так некогда корибанты громким шумом и кликом заглушили голос новорожденного Зевса. Но средство это исчерпано, и тайна разглашена: публика открыла меня. Злоба профессоров философии по этому поводу велика, но бессильна: после того как единственно-целесообразное и так долго с успехом применявшееся средство они исчерпали, никакое тявканье не в силах уже остановить моего влияния, и напрасно теперь они бросаются на меня то с одной, то с другой стороны. Правда, они добились того, что собственно-современное моей философии поколение сошло в могилу, ничего о ней не ведая. Но это было только отсрочкою: время, как и всегда, сдержало слово.

Оснований же, почему господам представителям «философского ремесла» (они сами в своей невероятной наивности так называют его>5), почему им столь ненавистна моя философия, таких оснований два. Первое – то, что мои произведения портят вкус у публики, вкус к пустому сплетению фраз, к нагромождению ничего не говорящих слов, к пустой, плоской и медлительно терзающей болтовне, к церковной догматике, замаскированно одетой в покровы скучнейшей метафизики, к систематизированному, площадно-плоскому филистерству, которое должно изображать собою этику и в виде приложений дает даже руководства к карточной игре и танцам, – словом, вкус ко всей этой методе бабьей философии, которая уже многих навсегда отпугнула от всякой философии вообще.

Страница 2