Гойя, или Тяжкий путь познания - стр. 78
– Я не курю, – ответила Альба, не поднимая вуали.
– Напрасно! – заявила торговка.
– Курение очищает мозг, пробуждает аппетит и укрепляет зубы, – поддержал ее торговец табаком.
– Но даме придется сбросить мантилью, – язвительно заметила торговка.
– Уймись, Санка! – сказал торговец. – Не приставай к людям, длинноногая!
Но Санка не унималась:
– Сеньор, велите своей даме снять мантилью. В приличных местах не принято носить вуаль, а здесь и подавно.
Кто-то из мужчин за соседним столом заметил:
– Наверное, дама – габача.
Франсиско предостерегал Каэтану, говорил, что ее мантилья подействует на людей как красная тряпка на быка. Он знал нравы махо, потому что сам был одним из них. Эти парни не любили нескромных взглядов, они считали себя лучшими, достойнейшими испанцами, и их раздражало снисходительное любопытство чужаков. Тот, кто приходил в их таверны, должен был уважать их обычаи и не прятать своего лица.
Звуки гитары смолкли. Все смотрели на Гойю. Сейчас ему ни в коем случае нельзя было уступить.
– Кто сказал «габача»? – спросил он спокойным, равнодушным голосом и не спеша затянулся дымом сигары.
Ему никто не ответил. Хозяйка, упитанная Росалия, обратилась к гитаристу:
– Давай, не ленись, сыграй фанданго!
– Кто сказал «габача»? – повторил Гойя.
– Я, – отозвался махо за соседним столом.
– Ты не хочешь извиниться перед сеньорой? – спросил Гойя.
– Ему не в чем извиняться, – подал голос другой. – Она же не сняла мантилью.
Он был прав, но признать этого Гойя не мог.
– Тебя никто не спрашивал! – грозно произнес он. – Прикуси язык, иначе твои дружки увидят, как я танцую фанданго на твоем трупе.
Это были слова, как нельзя лучше подходившие к нравам Манолерии, и все в кабачке радостно оживились.
– Считаю до десяти, – сказал тот, что назвал Альбу габачей, – и если ты – раз уж ты такой добрый, что до сих пор меня не тронул, – за это время не уговоришь свою кичливую подружку снять эту тряпку, то получишь от меня такого пинка, что долетишь до самого Аранхуэса.
Гойя, видя, что от него ждут уже не слова, а дела, встал, сбросил плащ и взялся за наваху.
И вдруг все присутствующие изумленно ахнули. Альба сняла мантилью.
– Альба! – вскричал кто-то. – Наша Альба!
– Извините, сеньора, – сказал противник Гойи. – Видит бог, вы не габача. Вы – наша, своя!
Гойе эти примирительно-хвалебные речи были еще противней, чем ссора. Ибо то, что сказал этот парень, было неправдой: Альба им никакая не «своя». Она всего лишь знатная дама, изображающая маху. Ему стало стыдно перед настоящими махами за то, что он привел ее сюда. В тот же миг ему пришло в голову, что сам он, Франсиско Гойя, для своих гобеленов рисовал не простых девушек, а вырядившихся в пастушек герцогинь и графинь, и его охватила злость.
Альба дружески болтала с гостями, подражая их манерам. Слова сыпались из ее уст, легкие, непринужденные, приветливые, и, кроме него, казалось, никто не чувствовал фальши в ее поведении, ее барственной снисходительности.
– Нам пора! – сказал он вдруг чуть более резким и повелительным тоном, чем хотел.
Альба на мгновение растерялась и удивленно вскинула глаза, но тут же с выражением дружеского превосходства и едва заметной насмешкой пояснила собеседникам:
– Да, сеньоры, к сожалению, нам пора идти. Господин придворный живописец ожидает важную персону, с которой должен написать портрет.