Размер шрифта
-
+

Архив изъятых голосов - стр. 6

– Поверни налево, лаз к подшипникам там. Если откроешь крышку полностью, струна перепилит фильтры. Слова – больше не текст, они станут сырьём, и тогда город услышит задохнувшийся смех и, может быть, впервые поймёт: страх – это просто бумага, из которой вырезали правила.

Он не ответил, просто улыбнулся темноте, не от храбрости, а как человек, которому оставили последнюю ноту в партитуре. Коробка уже не была грузом, она вошла в его ритм, в его пульс, вплелась в движение крови, как второе сердце в латунной оболочке. Loa дышала, и шаги его, теряясь в гулком эхо, звучали уже не одиноко, они отзывались аккомпанементом. Она искала не архивиста и не хранителя, она хотела слушателя, и он знал: он станет им, даже если ради этого придётся заставить весь архив, каждый его забытый отсек, каждый лопнувший фильтр запеть, пусть даже ржавым, заикающимся хоралом.

Сзади, за заваленной решёткой, город мигнул как старый кинопроектор, пытающийся поймать плёнку в темноте. Сирена ИскИна взвизгнула, пробуя частоту, но в следующее мгновение новый звук, ещё безымянный, минорный, как предсмертный вздох скрипки заглушил её. Не силой, не громкостью, а той же тенью, которая гасит блики на воде в сумеречный час.

Пальцы его всё ещё касались крышки, и в этом прикосновении было что-то интимное, как у влюблённого, трогающего чужой лоб после долгой разлуки. Но металл под кожей больше не ощущался как металл. Он втягивал плоть, был ледяным и в то же время живым как лёд, за которым нечто тёплое, почти обжигающее, медленно шевелилось. Жилы на запястье отозвались судорожным током: сердце, прежде звучавшее ровно, сдержанно, как органный марш, вдруг сорвалось на дерзкий триоль, как будто сама коробка, не насытившись кратким пробуждением, теперь требовала продолжения.

Холодный канал издавал протяжный, вязкий вой, не звук, а скорее воспоминание о звуке. Трубы дышали, как сонные волынки, и где-то в невообразимой глубине лопался мерзлый хладофлюид, и каждый взрыв сопровождался дрожью, проходящей по каблукам, словно подземелье играло басами старой симфонии.

Он поймал себя на том, что прислушивается. Шёпот тоннеля переплетался с его мыслями, и он уже не мог точно сказать, что звучит снаружи, а что рождается внутри. Граница между звуком и воображением стиралась, словно карандашная черта, подмоченная дождём.

И тогда Тень прошептала вновь. Но теперь её голос был ближе, почти физически рядом, будто из соседней трубы, будто из другого ребра:

– Запах компота – это подсказка. Запомни порядок. Запах – первый ключ. Звук – второй. Слово – последний. Поменяешь – потеряешь вход. Или выход.

Он кивнул, слабо, едва уловимо. И осторожно, словно прикасался к древней карте неба, провёл ладонью по концентрическим кругам узора на крышке. Под кожей прошла лёгкая фосфорная рябь. Янтарные вставки вспыхнули, не ослепительно, но с глубинным, тёплым светом, как если бы в них зажглись крошечные молнии в пузырьках янтаря. Круги дрогнули, словно лист клёна на поверхности воды, испуганной дыханием, и микроскопическая щель, едва заметная в стыке, расширилась на долю миллиметра, но этого оказалось достаточно.

Мир снова вспыхнул, но вспышка была иная: не тревожная, не слепящая, а полная запахов, цвета, тепла. Осенний школьный двор распахнулся перед ним, пахнущий мокрым тетрадным клеем и детским ожиданием. Где-то прозвенел звонок, чуть выше стандартного тона, и этот полутон делал его особенно тревожным, особенно настоящим. Он увидел детскую руку, белеющую от напряжения: грифель сжимался слишком крепко. На серой обложке тетради, рукой, дрожащей от неуверенности, кто-то писал: «Не молчи, пока слышишь». Он знал: это был не он, это было не его детство. Но в груди что-то откликнулось – тёплый стыд, точно воспоминание чужой вины, от которой почему-то краснел именно он.

Страница 6