Женская верность - стр. 11
В своё время Устинья проучилась в церковноприходской школе чуть более двух месяцев. Так что теперь буквы помнила, да не все.
Сказать, что испытывала Устинья, она и сама не могла. Тут она родилась, выросла. Тут был её дом, и ничего другого она не знала. Но тут была и тяжёлая работа с рассвета до заката, полуголодное существование. И ждала её здесь, если повезёт дожить, безрадостная старость.
Была Устинья среднего роста, русоволоса и голубоглаза. Черты лица правильные – хоть картину пиши. Терпеливая и сильная душой и телом. В тревоге и раздумье смотрела она на свою младшую сестру:
–Картошка посажена. И свой, и наш огород – куды тебе!
–Может кого найму. Картошкой и рассчитаюсь. Всё лучшей, чем под снег уйдёт.
–Страх берёт – еду незнамо куда. Детей с собой тащу. Мать, почитай беспомощную, покидаю. Тебя закабаляю – не каждый мужик выдюжит. – Устинья сидела за столом прямо, положив перед собой натруженные руки.
–Чего воду в ступе толочь? Не рви душу ни себе, ни мне. – Акулина аккуратно вороньим крылом обмела припечек и повернулась к сестре. -Хучь и мне боязно, но ты подумай, что акромя тяжёлой работы в проголодь и тебя, и детей тут ждёт? А Тихон твой вернулся – с лица сытый, да и денег привёз.
Хлопнула калитка, и по крыльцу прошлёпали босые ноги. В приоткрывшуюся дверь просунулась русая голова крепыша Ивана.
–Мамань, за тобой послали.
–Заходи, не стой в дверях. – Акулина отрезала ломоть хлеба, налила кружку молока. – Садись, повечеряй.
Иван чинно, как будто не был всегда готов выпить хоть целую крынку молока, подошёл к столу, сел на лавку рядом с матерью и принялся есть. И хлеб, и молоко исчезли в мгновенье ока. Иван посмотрел на мать: всё ли так?
–Пойдём, малой. И вправду заждались теперь.
Устинья встала, повернулась к образам, привычным жестом перекрестилась и направилась к выходу. У дверей остановилась:
–Дай тебе Бог счастья, доли и доброго здоровья, – окинула взглядом сестру, немудрёное убранство горницы, поджала губы и, поправив платок на голове, вышла, пропустив вперёд Ивана.
Устинья шла домой и вдруг неожиданно для себя почувствовала, как шёлком стелется трава под её босыми ступнями, как тянет лёгкий запах берёзового дыма, от топившихся бань, подняла голову и увидела какое бескрайнее небо над головой, каким пожаром горит закат!
За суетой и волнением, в подготовке к отъезду пролетела неделя. Мать переселили к Акулине и устроили на печи – там теплее. Днём Акулина помогал ей перебираться на завалинку, а если было пасмурно, то на лавку к окну. Тёлку прирезали и продали. Соседи смотрели на них, как на ополоумевших. Середь лета, когда скотина на вольной траве бока наедает, семья, которая перебивается с хлеба на квас, вдруг зарезала тёлку.
Настал день отъезда. Утро выдалось туманное. Во дворе дома Устиньи громоздились тюки, в которые упаковали подушки, тёплую одёжу, какая была, чугуны и весь остальной домашний скарб. Мальчишки, умытые и одетые во всё чистое, устроились на завалинке как воробьи на насесте. Лёнка и Наська на правах старших помогали матери. Акулина вынесла табуретку и поставила у ворот, посадив на неё Прасковью. Она сидела, поставив перед собой выструганный из талины костыль, опираясь на него узловатыми, тёмно-коричневыми от загара руками, и тихо про себя молилась, иногда тяжело вздыхая и произнося вслух отдельные слова. И невозможно было понять: печалится она или надеется на лучшую долю для дочери и внуков.