Унесенный - стр. 7
В детстве хотел обнять всех, даже физически переживая "чувство безграничной близости и доверия к миру" (из дневника). Была ли это иллюзия романтика 90-х прошлого века, живущая в генах счастливым плачем от крушения тиранического режима и рождения новой неслыханно свободной жизни, или полыханием надежд предков после революции 1917 года? Или это оборотная сторона младенческого эгоистического требования, чтобы все меня любили?
Откуда в нем жила неслыханная гордыня юности? Вот эпиграф его первого дневника, из Лермонтова: "Я каждый день / Бессмертным сделать бы желал, как тень / Великого героя, и понять, / Я не могу, что значит отдыхать". И при этом бездельничал, не зная, как действовать.
Хотел сделать что-то, чтобы все заинтересовались. Верил, что его будущие дела войдут, как кирпичик, в грандиозное мироздание будущего, и сомневался. Чем могу быть полезным другим людям, и даже себе, а не какому-то обществу?
Даже не знал толком, что такое народ, государство. Некое глубинное сакральное нечто? Структура власти, иерархия граждан государства? Скопления людей, в чем-то однотипных, и в то же время вразброд? Или в них таится путь в нечто божественное, к чему стремится вся вселенная? Во всяком случае, именно это казалось смыслом, который поддерживал его всю жизнь.
Он хотел прославиться, еще не понимая, в чем отличие людей известных от неизвестных, кроме того, что их имена треплют в ТВ и блогах, и они такие же, как все – готовы на харрасмент, ревнивы к взглядам прохожих: узнают ли? Чехов недолюбливал людей свого времени, Набоков плохо отзывался практически обо всех писателях. Дело в том, что каждый человек – яркая индивидуальность, со своими скелетами в шкафу, и тот, кто ее в себе остро чувствует, принципиально не может быть согласным с другими.
Казалось, ему рано пришло откровение, отличающее его от тупого подростка, не знающего цели, – божественный смысл, который будет владеть его поступками и придавать силы до конца жизни.
Но неожиданно влезали грязными сапогами взрослые дяди.
– Мальчик-то странный.
– Не наш, ой, не наш!
Отец, гордящийся своей интеллигентной профессией счетовода, строго сказал:
– Не разговаривай об этом с другими, не поймут.
Он не знал, чтó в нем не то, да и вряд ли кто мог бы сказать. Была ли это беспамятная восторженность новорожденного, еще не узнавшего реальных катастроф, ослепленного самой вселенной, в которой нет общественных страстей? Не может быть, чтобы он сформировался из восприятия пустой глади океана. Наверно, все от генов стертой историей среды, с ее химерами в сознании, как сказал бы писатель В. Пелевин.
Мама гладила его шевелюру. «Какой ты красавчик, мой сын!» Он влюбился в одноклассницу, и робко кружил вокруг нее. Она словно не замечала, и через полгода его прятаний и подглядываний вдруг насмешливо сказала: «Слюнтяй!» И презрительно отвернулась. Наверно, он был начитанным филологическим мальчиком с сомнениями, а девушки покорно склоняются перед властным загорелым мачо с бычьей шеей – защитником и охотником за добычей. Отчего могут поплатиться из-за его тупой самоуверенности.
Так, с самого начала осознания себя, он был напуган открывшейся опасностью жизни – чем-то неминуемым, как рок в древней трагедии «Царь Эдип» или в "Процессе" Кафки.