Размер шрифта
-
+

Судный день - стр. 25

И такая его охватила будничность, видимо, навеянная тишайшим шелестом липы за окном, солнечными зайчиками на стенах и в стеклах фотографий, что невольно послышались чарующие звуки… «В парке Чаир распускаются розы…» Он представил себе, как стоя у комода, писатель что-то вяжет пером на бумаге, то и дело макая его в чернильницу, потом делает какие-то заметки на полях, пальцами пытается что-то снять с кончика пера, и вновь приступает к сочинению. Воображение никогда не предает, если речь заходит о вещах венценосных.

Он просунул руку в открывшееся ему квадратное отверстие и – о, чудо! – пальцы ощутили прикосновение к холодному предмету. Затаив дыхание, он осторожно достал находку. Это была коробка из тонкой жести, с каким-то потускневшим изображением на крышке. В таких во времена НЭПа и несколько позже, продавалась знаменитая карамель фабрики имени… Впрочем, имени кого уже не важно. Важно было то, что начинка эта была способна выделять у потребителей такое количество слюны, которое при желании можно было бы использовать, чтобы окропить все некрополи, все мавзолеи, и всех великих в них содержащихся…

Осторожно, чтобы не уронить, он сунул жестянку в пакет, где уже дремали молоток с фомкой. И все так же легко и бесшумно спрыгнул с комода.

И как будто оборвались провода, и связь затухла: во всяком случае, ни одной ассоциации, ни одного имени или намека на «МиМ» у него под коркой и над ней уже не было. Да и сколько можно мусолить одно и то же? Хоть бы что-то новенькое, а так – лишь пародия на близких и далеких светочей. Злодеев и прохиндеев разного калибра… Убийц, отравителей, душегубов, в которых нет свободного места хотя бы для одной молекулы добра… Так им и надо… Молодчина Михаил Афанасьевич, загнул тварям салазки!

Чтобы оставаться незамеченным, Нуарб старался передвигаться в том, пятом, измерении, в котором пребывала на Большом Балу у Сатаны основная часть гостей. Разве могла вместить крохотная коммуналка всю ту орду? Оставаясь плоской тенью, наподобие черных силуэтов, составивших заметную часть музейных экспонатов, Нуарб миновал старушку, чулок которой увеличился почти вдвое, и вышел на лестничную площадку.

Все оказалось проще, даже намного проще, чем было в рассказе Маэстро о Перруджио, умыкнувшем из Лувра «Мону Лизу» прямо на глазах публики…

Ноги сами привели Нуарба к Патриаршим прудам, на ту самую скамейку, где, как убеждают нас литературные врали, когда-то сиживал сам Михаил Афанасьевич. Но прежде чем присесть, он подошел к пруду и вынул жестянку, а пакет с воровским набором сильным замахом бросил далеко в водоём. Но что-то, видимо, у него не получилось, и тот, не долетев до воды, подбитой птицей шлепнулся на гальку. «Значит, не судьба», – подумал Нуарб.

Подняв пакет и бросив в него коробку, он вернулся к скамейке и, устроившись на ней, не торопясь, закурил. Тянул время, не хотел разочаровываться? Или, наоборот, растягивал удовольствие, предвкушая соприкосновение с каким-то чудом? Не выкурив и трети сигареты, он все же взял в руки жестянку и стал выкладывать на колени ее содержимое.

Наверху лежал небольшой блокнотик, в левом верхнем углу его обложки красовалась монограмма в виде трех сплетенных букв – ПКВ. «Это отец Маэстро», – подумал Нуарб, ощутив в руках нервную дрожь. Несколько ниже не очень разборчивым почерком, синим карандашом, было написано: «Искусство живет принуждением и гибнет от свободы». Заключали фразу три жирных восклицательных знака. Под текстом – жирная красная полоса…

Страница 25