Размер шрифта
-
+

Сторож брата. Том 2 - стр. 47

– Мое оскорбление глубже, – пояснила свою позицию дама из «Эмнести Интернешнл», – потому что я представляю права человека. Не своего сына, – у госпожи Фишман не было детей, но она сочла нужным уточнить, – но любого сына. Я оскорблена как мать всех украинцев, что гибнут в эту минуту в Мариуполе.

И госпожа Фишман, оскорбленная как мать, гражданин и женщина, поискала глазами в толпе гостей своего супруга, мецената Грегори Фишмана. Где-то здесь он бродит со своей новой подругой. Что ж, такое случается с пожилыми мужчинами.

Скорбное молчание сковало присутствующих. Они жевали и пили без энтузиазма. Сейчас, именно в эту самую минуту, ракеты российской империи рушили жилые кварталы.

И в тишине раздался звенящий голос хозяйки праздника:

– Я убила украинцев! – Голос вибрировал на высокой ноте и звук гудел под потолком. – Я виновна!

Олег Кекоев ахнул и даже сжал руку соседа, Вилена Фокина, в порыве братского единения в раскаянии.

Выступление Инессы несомненно было лучшим за вечер. Арсений Казило скривился – его выступление по поводу Карфагена было сразу забыто, Вилен Фокин сделал вид, что немного шокирован резким криком, а Джабраил Тохтамышев, сетовавший, что Вилен Фокин умеет привлечь к себе внимание, захлопал в ладоши.

– Браво! Браво, Инесса! Я тоже могу сказать, что это именно я их всех убил!

И стон пронесся по гостиной, каждый гость выразил свое причастие к зверствам в Мариуполе.

Удары плетью следует наносить мастерски, чтобы рубец видели все, но гостей было много, и они хлестали себя беспорядочно. То в одном конце зала, то в другом слышалось стенание, но всякое ли стенание было достаточно осмысленно, всякий ли вздох был подлинно искренним? Флагелланты со сладострастием наносили себе удары, в окровавленной одежде шли к обеденному столу. Что бы там Фокин ни говорил о смраде гниения, но пах тушеный кролик божественно. А тут еще и хлопки пробок, выдергиваемых из узких горлышек бургундского. Еще пара ударов плетью – и к столу.

Гости рассаживались, обменивались репликами, страдали. В последний год в Москве модным сделалось слово «эмпатия»; эмпатию в острой форме переживал каждый из присутствующих, в комбинации с коллективным стыдом эти чувства составляли достойную пару: как кролик и шамбертен, как стилтон и портвейн.

И еще было одно, общее удивленное переживание: ведь все уже было – и вдруг ничего не стало. Ведь казалось, что цивилизация – вот она, в кармане. И – отняли.

– По крайней мере, мы имеем право сказать, что мы пытались! Украинцы должны понять, что мы сделали все, что могли.

– Мы старались! – яростно крикнул Шпильман. Но разве латвийские пограничники – те, что должны были пропустить его в свободный мир – услышали этот крик?

– Но я лично не могу упрекнуть себя в том, что всю жизнь боролась за демократию! – горестно сообщила друзьям Амалия Хорькова.

Гости не ждали справедливости от народа России: слишком хорошо изучили его. Если народ дурен, то для кого же собирались учреждать демократию? И возможна ли демократия без народа – вот вопрос вопросов!

В сущности, если рассматривать демократию как идею, как концепцию, то зачем ей собственно народ?

Джабраил Тохтамышев высказал соображение, которое следовало донести до ООН. Надлежало ввести в интернациональный обиход особые паспорта, на манер «нансеновских» паспортов начала прошлого века. Надобно учредить паспорта, в которых в графе «национальность» можно будет писать «хороший русский» – в том случае, если речь идет о противнике режима. Это станет пропуском, предъявитель такого паспорта достоин быть допущен в цивилизованный мир. Те из гостей, у кого не было твердых виз (Шпильман или Пиганова), встретили предложение с восторгом; Вилен же Фокин брезгливо поморщился.

Страница 47