Размер шрифта
-
+

Старые фотографии - стр. 30

– Слышу. Слышу, родной. Слышу. Аминь.


А Иван Иваныч той ночью напился с шахтерами горилки, и на голодный желудок сильно захмелели они, и созоровать им захотелось, и, распевая срамные дикие песни, двинулись они на берег Лугани, на ноябрьский сырой и грязный бережок, и взял Иваныч багор, и подошел к банькам, кучно лепившимся у обрыва, и поддел багром баньку одну, слабей всех в землю вкопанную, и перевернул ее, дивяся силище своей пьяной и костеря площадными и подземными словесами себя, друзей, баньки, осень, голод, время, ― и спустил баньку в Лугань, на первый заберег, на несмелый тончайший серый, перламутровый лед, и разбил гнилой сруб нежный заберег, и медленно, важно, печально поплыла банешка прочь от берега, от грязи, от земли, ― прямо в ночное небо поплыла, в тучи, набрякшие тяжелым черным снегом, и стоял Иван Иваныч, тоскливо на баньку глядел, провожал ее пьяными солеными глазами, ― навек провожал: на веки вечные уходила, уплывала она от него, его жизнь, его пьянка-гулянка, голодуха его лютая, осень его близкая, война его распроклятая, революция его кровавая, потроха же ея да детьми его не увидены будут, ― любовь его избитая, жена его верная, лишь однажды ему неверная, да прощено будет ей сие прелюбодеяние, ибо отдалась она названому отцу любимого сыночка своего Коленьки, да будет жив он, Николка, да не коснутся его войны и крови, да не увидит он судорог и рвоты голодной, да не расклюют его труп вороны, да не пойдет он червям на пищу, а жить будет, только жить, ведь так прекрасно жить и хулиганить, жить и пить горилку, жить и любить бабу, жить и прямо, весело, сумасшедше глядеть в лицо близкой смерти, как в лицо бабы, под тобой распластанной соленой селедкой, закуской опосля стопки пьяной озверелой страсти: в любви плывущей и бьющейся, в любви как рыба играющей, розовой, румяной, стонущей, зачинающей, ― то ли бабочки-однодневки походной, а то ли – навек, до гроба любимой.


Дядя Тарас мертвый около домарядом лежит его дочка Таня

ст. Марьевка, 1933 г.


Колька стоял рядом и смотрел.

День был весенний, свежий. Все цвело разом, бешено и счастливо: сирень, вишни, яблони, абрикосы, сливы, ― и те, кто доживет до ягод, будет их есть, жадно грызть, и останется жив.

Жив, жив, жив.

Колька сам еле держался на ногах. У него вздулся живот как корчага. Ручки тоненькие, ножки-соломины. А ему ведь девятого мая уж одиннадцать лет исполнилось.

Стоял и глядел. Глаза глядели – что глазам оставалось делать?

Глядеть.

Подойти не мог.

Ноги не шли.

Он очень любил дядю Тараса. Звал его: «Дяа Тарсик» ― почему-то так, не выговаривая буквы, и мать смеялась, шлепала его крепкой ладонью по заднице: «Тарсик, Барсик! Тоби дядя Тарас шо, кит?!» Дяа Тарсик и правда подарил ему однажды кота. Котенка. Заморыша. Задохлик вырос, вымахал в полосатого, мохнатого, широкого как подушка, полосатого как матрац, толстого и тяжелого кота, котину, и назвали котофеича, конечно, Барсиком.

Когда начался голод, Барсик еще долго держался, мышковал, ловил стрекоз и бабочек и ел их. Потом как-то враз и страшно отощал. А потом кота убили соседи Перебейнос, сварили и съели. И косточки, наверное, обсосали.

Мать шептала, глаза округляя: соседи съели и дочь свою, малолетнюю Настену.

Колька в это не поверил. Забился, заревел как паровоз, и мать ему больше ничего такого не говорила.

Страница 30