Размер шрифта
-
+

Совдетство. Книга о светлом прошлом - стр. 121

Майор Захаров регулярно приезжал в лагерь на родительский день и всегда оставался крайне недоволен построением дружины на линейку.

– Мне бы вас, салаги, на недельку! Как кремлевские курсанты у меня потом ходили бы! Разве так ногу тянут! А ты, Павел, почему ленишься! Ведь умеешь! На плац захотел?

– Митя, это же дети! Зачем им твоя муштра? – мягко возражала Пашкина мать Ирина Аркадьевна, святая женщина, работавшая в библиотеке Макаронной фабрики.

– Сегодня дети – завтра солдаты! – сурово возражал строевик.

Козловский тоже пощады не ждал. Нет, своего отца он не боялся. Добрый толстяк Лещинский служил на «Клейтуке» технологом, но душой был далек от процесса вываривания из костей разных полезных веществ. Он любил петь под гитару романсы. Как-то, приехав на родительский день, Вовкин предок во время концерта художественной самодеятельности пробрался к сцене, попросил у Юры-артиста гитару и жалобным голосом пропел романс «Мой костер в тумане светит…». Когда, душевно раскланявшись, технолог сошел в зал и вернулся на свое место, жена, наклонившись к нему, прошипела: «Идиот, ты бы еще детям “Шумел камыш” спел!» Мамаша Козловского, Антонина Петровна, служила в милиции, в паспортном столе, и привыкла покрикивать на неорганизованных граждан из очереди, мол, еще звук, и вообще без документа останетесь – мыкайтесь потом!

В их семье именно она приводила приговоры в исполнение и могла отвесить сыну или мужу такую затрещину, что в башке потом, как уверял Вовка, неделю звенело. В юности она носила фамилию Густомясова и занималась толканием ядра, чуть-чуть не попав в сборную, но вышла замуж и произвела на свет Козловского, в чем постоянно упрекала бедного технолога. Нет, не в том, что родила Вовку, а в том, что не дотянула до звания мастер спорта. «А все твои романсы!» – ворчала она и смотрела на мужа такими глазами, точно он совершил непростительный поступок, не имеющий срока давности.

Я же боялся не отцовского ремня, который он выдергивал из брюк, как Чапай саблю из ножен, но редко пускал в ход. Хотя, конечно, за отчисление из лагеря, уверен, Тимофеич меня все-таки выпорол бы со свистом, и не ради воспитания, а скорее от злости. Ведь на будущий год ему придется просить для меня путевку у себя в завкоме, а одалживаться у начальства отец страшно не любит. Он у нас из породы непримиримых молчунов. Куда больше порки я боялся Лидиного отчаянья. Мне открывалась страшная картина неотвратимого будущего: вот маман счастливыми глазами выискивает меня в строю, находит, ободряюще улыбается, а через минуту, после рокового известия, ее лицо становится сначала испуганным, потом беспомощным, затем безутешным, наконец, слезы катятся по ее щекам, оставляя промоины в слое пудры, которую, оказывается, делают из растолченного в пыль риса.

– Сынок… – шепчет она. – Как же я теперь людям в глаза смотреть буду?! При всех. Такой позор. А что скажут в райкоме?

Под впечатлением этой воображаемой сцены я начинал тихо поскуливать. Надвигающийся кошмар усугублялся тем, что Гарик и Полина делали вид, будто ничего не знают о нашем скором изгнании. Ей было вообще не до нас, она, в очередной раз недосчитавшись пионера, а потом все-таки найдя его, бежала в медпункт мерить давление. А Гарик безмятежно расспрашивал, каким образом мы собираемся превратить мальчиков четвертого отряда в ораву пиратов, и не услышав определенного ответа, заставил нас репетировать до одури самодельные куплеты флибустьеров.

Страница 121