Розы мая - стр. 29
Папе новость сообщили, когда меня не было дома. Наверное, это сделал тот полицейский, что оставался с ним. Папа приехал в больницу, где мне только что дали успокоительное от шока, и двигался он так медленно, словно у него болело все тело. Как будто в одночасье состарился на сто лет.
По-моему, я уже никогда больше не слышала его смех.
Согласно официальному отчету полиции, наша Чави умерла в понедельник, между девятью и десятью часами вечера. Остальные, мы трое, умерли около полуночи, только осознали это позже. Мы с мамой оказались фениксами, каждый из которых возродился по-своему. Папа же горел и горел, пока от него ничего не осталось.
Публика отнимает трагедии у жертв. Знаю, звучит странно, но я думаю, что ты – одна из немногих, кто поймет, что я хочу этим сказать. Все это случилось с нами, с нашими любимыми, но случившееся попадает в новости, и внезапно все, у кого есть телевизор или компьютер, начинают считать, что у них есть право на наши реакции и возрождение.
Но у них нет такого права. Не сразу, но до тебя все же доходит, что ты ничего им не должен.
Наши агенты хороши в том, что касается адаптации отбившихся и заблудших, но вообще-то мы не обязаны допускать их к этому. Конечно, вступление за ними, но право на окончательное решение принадлежит нам. В любой момент мы можем повернуться и уйти, и они ничего с этим не поделают. Приятнее и спокойнее осознать, что нам позволено остаться не уходить.
Что нам позволено быть счастливыми.
Я все еще думаю об этом, а что пока? Нам также позволено оставаться сломленными. И нам не надо этого стесняться.
Напиши, если захочешь. Не думаю, что обладаю и могу поделиться какой-то мудростью, но твои письма – желанные гости.
Она всего лишь на полтора года старше меня.
Думаю, важны не годы.
Через несколько часов, когда мама уходит на работу, я возвращаюсь в свою комнату и заворачиваюсь в покрывало. Я и не сплю – в общем-то, просто дремлю, пока мочевой пузырь не гонит из постели, и оно, наверное, к лучшему, что я не забралась под одеяло. В животе ворочается и скребется голод. Мысль о еде тревожит.
Я знаю это настроение. Начав есть, я не могу остановиться. Не могу даже тогда, когда живот набит под завязку, растянут до предела и болит, но в этой боли больше смысла, чем в ярости и скорби, которые живут и кровоточат под кожей.
Принимаю душ, сушу волосы – надо обязательно попросить маму освежить синие прядки, потому что корни отросли почти на полдюйма – и твердой рукой подкрашиваю губы и подвожу ресницы. В свое время Чави научила меня разным мелким хитростям, которые и разделяют дерзкий вызов, лукавую насмешку и злобный рык. Сама она всегда оказывалась где-то между вызовом и насмешкой, смягчая их мерцающей белой и золотистой пудрой. Обычно я пользуюсь белой и серебристой. Обычно, но не сегодня. Сегодня мой арсенал – черное и красное, и вся злость, на которую только способны эти цвета.
Я одеваюсь, проверяю, на месте ли – во внешнем кармане куртки – баллончик с перцовым спреем, выхожу из дома и беру курс на шахматный островок. Воздух сухой до боли, и что-то подсказывает, что в ближайшие часы запас салфеток в другом кармане сильно уменьшится.
Ступаю на жухлую траву. Корги поднимает голову и встречает меня негромким восхищенным свистом.