Ни за что! - стр. 39
Кастет — грубый, лишенный девичьей эстетики и милоты, без тошнотворных кошачьих ушек и позолоты, стальной, прекрасный в каждой своей агрессивной грани.
Шокер — милая такая, черненькая штучка, скромно притулившаяся с краю.
— Что, и даже плетки не положил? — сверкаю Козырю в глаза улыбкой. — Какой же ты садист после этого?
— Ты не возьмешься за плеть ради него, — Козырь произносит это слегка снисходительно. Это не похоже на приказ. Только на незыблемую уверенность.
И правда. Плеть — это не для ублюдков. Плеть — для тех, кто представляет значение. Кто готов кормить мою злую гадину. Использовать плеть Госпожи в качестве орудия мести — осквернить её, осквернить саму идею всего нашего местечкового клуба извращенцев.
Мы возводим в культ насилие, делаем боль эстетичным и изощренным видом искусства, проповедуем правило, что любое твое желание может быть исполнено тем, кто готов его исполнять.
Истинный смысл Темы в этом. И привносить сюда её нотки — нельзя. Я понимаю. И Козырь понимает.
И это ужасно. Потому что от таких вот осознаний у меня уже не одна внутренняя шкура расползается по швам. А добрый десяток.
Как отыгрывать этот ущерб — я просто не знаю.
— Я тебя почти ненавижу, знаешь? — шепчу ему в губы, будто это откровение нужно передавать напрямую.
— Это хорошо. Значит, еще чуть-чуть, и мы перейдем на новый уровень, Летучая.
Я издаю смешок, ехидный, язвительный — с немалым содержанием блефа на самом дне. Я понимаю, куда качусь, стремительно и быстро. И не могу остановить это свое падение. Кажется, нужно позволить себе упасть на дно, и оттолкнуться уже от него. Может, из этого что-то и получится.
Ну а сейчас… Пальцы любовно тянутся к ножу. Красивое оружие. Таким посмеешь нарезать капусту, только если ты — лютый еретик и не боишься удара божественного провидения. Только звериные шкуры и снимать.
Шубин не тянет на зверя. Только на гада. Ползучего, ядовитого, мерзкого гада, коих в древние времена насаживали на вилы. Но в принципе, гады — они ведь тоже часть животного мира, да?
Нож и вправду острый. Рассекает рубашку Шубина так просто, будто она из бумаги сшита. Вжих — и все. Опадает на зеленую стриженую травку лохмотьями чья-то попиленная детская площадка города Саратова.
— Ты пожалеешь об этом! — у Петра Алексеевича, кажется, от страха обострился в крови идиот. Он совсем забыл, с кем имеет дело.
Я заглядываю ему в лицо и обнажаю зубы. Нет, не в улыбке. Это оскал, голодный, отчаянный, я давно его репетировала. Даже не надеясь на эту возможность.
— Не пожалею.
Это истина, такая же простая, как прохладный металл кастета, скользящего мне на пальцы.
Не пожалею. Даже если завтра ко мне приедут менты. Даже если получу я не обычный срок за нанесение увечий, а пожизненное или срок в гребаной дурке.
Я. Не. Пожалею!
Кастет оставляет на светлой безволосой груди темные следы. Надеюсь, мне хватит силы, чтобы его ребра поползли трещинами.
О, это дивное ощущение. Я помню, лежала в нашей занюханной саратовской больничке и грезила мыслью, что когда-нибудь верну должок организатору моего избиения.
Жалеть. О мести не жалеют. Ею упиваются. Жалеют о другом.
О том, что ты, дура, попыталась поступить как взрослая. Не стала слушать ни умных подружек, ни в кои-то веки оказавшуюся правой мою долбанутую радикальную маман.