Морской волк (сборник) - стр. 106
И если я, простой советский гражданин, тогда ничем не примечательный и никому не известный, вызывал такое внимание, то какая же контролирующая мощь была направлена на весь двухсотмиллионный советский народ? Наши писатели, художники, сценаристы – кто выбирал темы и давал одобрение их творчеству вместо таланта, единственного справедливого судьи? Люди на улице – тысячи и миллионы – кто выбрал за них профессию, место жительства и работы? Говорю так потому, что подобные намеки неоднократно получал я, один из них, такой же, как все!
Самое страшное, что никто этого не видит или не хочет видеть, опасаясь репрессий, или не видят в том зла, считая самим собой разумеющимся. Все мои знакомые и даже лучшие друзья, с которыми я заводил разговор об этом, или удивлялись, отрицая, или, достаточно редко, признавались в малой части того, что было со мной. И было невыносимо видеть, как те, кого я считал своими друзьями, с самым честным видом лгут мне в глаза – а я знал, что они лгут, ибо не мог член правления Союза писателей вызывать меньший интерес, чем я, не издавший пока ничего. Но еще страшнее было то, что все без исключения слушались своих Старших Братьев. Их указания, завершающие каждую беседу с ними, не говорить никому ничего, все до единого – все отрицали! Но я-то точно знал, что Старшие – есть!
Я пережил предательство друга, который в ответ на откровенную беседу упрятал меня в сумасшедший дом, и врачей – которые, очевидно повинуясь приказу, целых полгода лечили меня от несуществующей «мании преследования». Но я горжусь, что ни разу не поддался ни на посулы, ни на угрозы. Я живу в деревне, в доме без всяких удобств, работаю в школе учителем математики, за малую зарплату – отклонив «архивыгодное» предложение работать расчетчиком в одной из бесчисленных оружиеделательных контор. Я, сражавшийся на фронте Отечественной войны, страстно желаю поражения своей страны в войне следующей – ибо не хочу, чтобы эта бесчеловечная система завоевала весь мир, или даже хоть еще одну соседнюю страну. Это я, смеясь, сказал в лицо своим Братьям при очередной встрече.
Тогда меня наконец арестовали. И я воспринял это с облегчением. Ибо открытый, видимый враг все же не так страшен, как невидимый. Меня отвезли в лагерь на Колыме – причем, как мне показалось, Старшие не оставили надежду меня сломать; я – признавший над собой власть Системы, был для нее более желанен, чем умерший несломленным; меня не били, не пытали, не морили голодом – но оттого это было еще страшнее и ненавистнее.
Из всех несчастных заключенных мне больше всего запомнился один. В виде его уже не осталось ничего человеческого от постоянных унижений и охраны, и своих товарищей по несчастью; однажды я видел, как его заставляли ходить на четвереньках, в другой день – лаять перед всеми по-собачьи. У него не было имени – лишь песья кличка, Шарик. Когда я пытался с ним заговорить, он вжался в стену, глядя на меня с животным ужасом и ожидая, что я сделаю с ним что-то нехорошее. Мне сказали, что он не понимает русских слов, кроме общеизвестных команд, и почти не говорит сам, фашист проклятый, только на своем собачьем языке!
Я заговорил с ним по-немецки – и он понял! Он действительно оказался немцем, хотя уже несколько лет как кончилась война! Нашей злосчастной победой, позволившей Системе выплеснуть свою заразу в прежде мирную, цивилизованную Европу. Германская оккупация и связанные с ней эксцессы были кратковременным явлением – теперь же, боюсь, несвобода придет надолго!