Гойя, или Тяжкий путь познания - стр. 20
– От его картин веет могильным холодом, – произнес он наконец. – Великий человек, достойный презрения… – При этих словах все невольно вспомнили, что художник и революционер Давид голосовал в Конвенте за смерть своего покровителя, Людовика XVI. – Я даже на месяц не променял бы свою жизнь на его – даже за славу Веласкеса.
Сеньор Бермудес принялся объяснять, как убедительно доказывают картины Давида, что подлинное искусство зиждется на изучении Античности. Линия – вот альфа и омега. Цвет же – всего лишь неизбежное зло, и единственное его предназначение – повиноваться.
Франсиско добродушно ухмылялся. Но тут в беседу вступил дон Агустин. Он с уважением и даже с восторгом относился к смелой и в то же время гибкой политике сеньора Бермудеса. Но все остальное в этом человеке было ему чуждо. Более всего его раздражали в нем сухость, педантизм и напыщенная назидательность речей. Он не мог понять, как такая тонкая и причудливо-сложная натура, как донья Лусия, могла связать свою судьбу с этой ходячей энциклопедией, с этим духовным скопцом. И заранее злорадствовал в ожидании того, как Франсиско своей картиной посрамит дона Мигеля с его дурацкой ученой теорией на глазах у доньи Лусии.
– Картины Давида, которые вы нам показали, дон Мигель, – с подчеркнутой вежливостью произнес он своим глухим голосом, – и в самом деле кажутся вершиной живописного искусства.
– Они и есть вершина живописного искусства, – поправил его Бермудес.
– Да, они и есть вершина живописного искусства, – согласился Агустин и продолжил зловеще-дружелюбным тоном: – И все же я вполне могу представить себе, что с помощью столь ненавистного вам цвета можно достичь новых, неожиданных эффектов. То есть той самой вершины.
Он решительно подошел к стене и энергичным движением поднял серо-бурый холст.
– Я понимаю, что вы имеете в виду, дон Агустин, – с улыбкой ответил дон Мигель. – Нам с доньей Лусией не терпится увидеть портрет, над которым так долго…
Он не договорил. С мольберта на него смотрела другая, мерцающая донья Лусия. Он молча стоял перед портретом. Тонкий знаток живописи, привыкший оценивать картины с точки зрения выверенных теорий, вдруг забыл о всяких теориях. Женщина на картине была ему до боли знакома, и в то же время он не узнавал ее – настолько ошеломляющей казалась разница между портретом и оригиналом. С трудом скрывая смущение, он невольно перевел взгляд на живую Лусию.
Много лет назад, когда он женился на ней, она была махой, девушкой из народа, импульсивной, непредсказуемой, и женитьба на ней была с его стороны смелым и рискованным шагом. Но инстинкт, жизненный опыт и изучение классиков научили его, что тот, кто долго думает, часто остается с носом и что боги лишь раз в жизни посылают смертному такую удачу. И он ни разу не пожалел о своем опрометчивом решении. Жена до сих пор оставалась для него такой же любимой и желанной, как и в первый день. К тому же из простой девушки с сомнительными манерами она превратилась в великосветскую даму, сеньору Бермудес, предмет зависти многих знатных мужчин. Она и здесь, на холсте, была светской дамой, обольстительной и импозантной, но теперь в ее образе он видел некую недосягаемость, некий серебристо-мерцающий ореол и в одно мгновение понял: Лусия, которую он, как ему казалось, за эти годы изучил до конца, до последней черточки, осталась для него такой же волнующей загадкой, такой же чужой, такой же непредсказуемой, как в день их первой встречи: она по-прежнему была махой.