Девять изб - стр. 5
Старухи уже скрывались за изгибом, а мальчишка стоял неподалёку и, поддев пальцем траву, грустно разглядывал землю, будто искал там ответ на те вопросы, которых всего две штуки, но они не кончаются. Он поднял голову и внимательно, слишком внимательно для детского лица, посмотрел на Михаила, не оценивая, а как бы уточняя: жив ли. Михаил ответил ему такой же человеческой, не профессиональной улыбкой, в которой нет ни страха, ни вызова, только: «увидимся ещё». Мальчишка кивнул и исчез за кустом рябины, а ягоды на рябине висели ещё зелёные, матовые, но уже похожие на будущие красные кляксы, и в этом «почти» было чувство времени, которое здесь не шло по стрелкам, оно созревало, как тесто в тёмном углу печи.
Двигатель автобуса забормотал и попятился на полторы длины, словно Степан, не оглядываясь, что‑то понял, а потом зацепился за дорогу и пошёл обратно к городу – туда, где шум, оправдания и бодрое «как дела?». Автобус не гудел на прощание, машины в таких местах вообще не любят кричать, им кажется, что они крикнут, и откуда‑нибудь выпадет не то. И когда окончательно стих рёв, когда пыль исходила суетой и улеглась, Михаил остался посреди так называемого въезда в село, хотя не было никаких ворот, никаких указателей, только мягкое место, где путь становится шагом, и впервые за долгое время ощутил то, что обычно обходит стороной, чтобы не расплескать – чувство, что ты стоишь на краю не «тайны» и не «загадки», а живого существа, которое не нуждается в названиях.
Он вынул блокнот, потому что блокнот – это его способ не испугаться. Раскрыл на первой чистой странице, прижал к обложке левым большим пальцем, чтобы ветер не листал, и написал аккуратно, понятным себе одному шрифтом: «Подступ к селу. Лес сплетён в ткань, свет идёт снизу, воздух – полынь, зверобой, мёд, сухая глина. Водитель: «вал увидишь – молчи». Мальчик: «вал держит – чтобы не разошлось». Внимание: «чур» как понятие границы». Он поставил точку и не стал рисовать – рисование здесь показалось ему бесцеремонным, словно он решил бы снять мерки с человека, который ещё не согласился. Сложил блокнот, убрал, поднял взгляд и позволил себе прислушаться.
Птиц было мало, странно мало для середины лета. Мельтешившие в листве, они тихо шуршали, как письма, которыми обменивались тайные подростковые общества. Где‑то левее, совсем рядом, пробежала мышь, и её мелкий, научный звук внезапно показался ему таким человеческим, что он улыбнулся без причины. Сухая полынная кисть тронула его штанину, оставив едва заметную пыль, пахнуло как от старой церковной свечи, рядом с которой кто‑то недавно прошептал слова, и в воске ещё оставался отпечаток зубов – детская привычка кусать застывшее. Он задержал дыхание и понял, как в той задержке рождается мысль: «Нельзя входить внутрь, пока не научился молчать». Не потому что «так велят», а потому что внутри – как в утробе, тут слава миру не нужна.
Становилось светлее, но не ярче, туман, если он вообще был, стоял на уровне колен, не поднимаясь выше. Даль, если так можно назвать следующие двадцать шагов, была прочной, как ситец, и на этом ситце проступали крошечные узоры – сорные цветы, невысказанные следы, тонкая дорожка, на которую ступали ноги, давно умеющие не сдвигать смыслы. Михаил поднял рюкзак, перекинул на одно плечо, неторопливо проступил по траве, и трава, словно сведущая бабка, сказала ему: «Лёгкий». Он хмыкнул, не споря и, на секунду прикрыв глаза, позволил телу решать вместо головы. Тело выбор сделало без экзистенциального трагизма – идти.