Размер шрифта
-
+

Девять изб - стр. 4

Сначала вышли старухи. Их обувь – плотные чёрные ботинки с чуть раздавленными носами касалась земли без суеты, принимая её не как «почву», а как стол. Они шли прямо, не глядя по сторонам, но Михаил чувствовал, что их взгляд, таящийся глубоко под веками, всё же отмеряет пространство, как плотник отмеряет доску, не линейкой, а кистью руки. Потом вышел мальчишка, отступил в сторону, пропуская женщин, и на секунду прикрыл глаза, нюхая воздух. Потом уже он и ступня наткнулась на иное усилие твёрдости – земля здесь была как будто не «под ногой», а «вместе с ногой», готовая принять, но и в любой момент готовая оттолкнуть.

Мир за дверью не был «внутренним двором», он был не‑местом между, лес отходил на расстояние вытянутой руки, показывая полоску неба, блеклого и сдержанного. Дорога переставала быть дорогой и превращалась в тропу, тянувшуюся чуть вбок, делая вид, будто ведёт «в обход», хотя в таких местах любой обход – прямой. Михаил вдохнул и почувствовал, как к коже цепляется, почти как прохладные влажные волосы, тишина, та самая тишина, в которой слышно не «что», а «как». В городе человек привыкает к фоновой музыке мира, к вездесущему гулу – как рыба к воде. Здесь же фон был выключен, и от выключенности стало видно те мельчайшие звуки, которые обычно не попадают в слух, как ползёт по травинке муравей, как лист меняет положение, как тень от пальцев колышется на собственной шкуре.

– Дальше сам, – сказал водитель, уже стоя у двери и прикуривая свежую, будто награждая себя короткой минутой без руля. – До вечера не уедешь – ночуешь у Агафьи. Скажешь от Степана. Они поймут. – Он кивнул куда‑то вперёд, на лёгкий перелом местности, где, по логике любого поселения, должен был быть выезд к площади или к пруду, и в этом кивке было и благословение, и предупреждение, и обычная человеческая привычка подсказывать дорогому незнакомцу, как бы говоря «мне не всё равно». – Вал увидишь – молчи, – повторил он твёрже, как повторяют фразу ребёнку, чтобы закрепить.

– Зачем молчать? – спросил Михаил, уже зная ответ, но всё‑таки требуя себе слова, которые можно сложить на полку.

Степан затянулся, выдохнул, глянул на крошку пепла, слепую и горячую, и сказал прямо:

– Потому что о живом не спрашивают, пока оно тебя не позвало. А коли позовёт – сам поймёшь, что говорить. – Он по‑простому ударил ладонью по прохладному боку автобуса, будто хлопнув по флангу терпеливую лошадь. – Бог в помощь, архитектор. И чур тебя.

«И чур меня», – повторил про себя Михаил без гордыни и без насмешки, как повторяют незнакомое слово в чужой стране, чтобы язык запомнил нужный изгиб. Он шагнул с дорожной пыли на траву, и трава приняла его, прижалась, и тут же отступила, будто отметилась. На плечо легла лямка рюкзака, крепко, привычно, и эта простая вещь вдруг удержала его от всплеска детского трепета: не стоит разжигать внутри лишний костёр, если впереди – места, где огонь нужен для другого. Он поставил рюкзак на землю на секунду, чтобы поправить ремни, и, присев, увидел у носка ботинка маленькую серебристую вещь – то ли нитку паутины, то ли волос полыни, и не тронул её. Оставил, как оставляют на деревенском столе крошку хлеба, не потому что лень убрать, а потому что какой‑то старый запрет внутри говорит «пусть».

Страница 4