Журавли над полем (сборник) - стр. 30
– Именна тыщи. Помнится, Писарев Виктор Евграфович говаривал, что до 18-го году аж полсотни тыщ было отпущено Тулуновскому опытному полю. Потом с 18-го по 21-й выживали, как могли: продавали хрестьянам семена, на то и жили. Но своей селекционной работы не бросали и дело вели по всей строгости и науке. Правда, и вредили им тож немало.
– Кто ж вредил?..
– Колчаковцы вредили, белочехи грабили: то коней отымут, то хлебушко выметут – хорошо хоть сортовое зернецо успевали припрятать. Да и свои бандюги зорили – много всего бывало в те года, ой, много всякого худа.
– Селекционеры-то не походили на голытьбу, как вот вы счас – штанов добрых не на ком нету, сапоги кирзовые носите, – продолжил, помолчав. – Раньше-то на какого ученого любо-дорого было поглядеть. Идет, бывало, хоть тот же Виктор Евграфович Писарев, а ему хрестьяне со всей уважительностью: здрасте, мол, благодетель наш, Виктор Евграфович. И с поклоном ладошку к шапчонке прикладывали в знак уважительности-то. Понимал народ-то, откуда может прийти к нему достаток в семью.
– С поклоном, Писареву? – изумлялся Болоткин. – С чего б это кланяться – вот нужда приспичила.
– Ты, парень, и воопче-то помолчи, када старшие говорят. А ежели приспичило, дак беги в кусты. Ты еще ниче не видел в жизни, а туды же, наперед батьки в пекло. Люди-то друго воспитание имели, нежели счас. Плюнете на кого и мимо пройдете, не заметите. Уважительный ране народ был, становой, правильный.
– Ерунда это все, – не унимался Болоткин. – Я чё, лодырь какой али без уважения к другому человеку? Я место свое знаю и работаю так, как дай бог каждому.
– А никто и не говорит, что ты тунеянец какой-нибудь. Ты парень трудящийся, тока без головы. Голова-то нарастет с годами, а пока помолчи.
– Ну тебя, Петька, – шикали со всех сторон на Болоткина мужики. – Чё дальше, чё дальше-то было? – торопили рассказчика, и Зиновьев продолжал:
– Виктор Евграфович завсегда ходил в кожаной тужурке и при халстуке. На ногах по теплу носил яловые сапоги, зимой – белые бурки. Иной раз и в косоворотке, но это тада, када работал в поле. Работы он не чурался: и косу мог взять в руки, и серп, только у него был свой возчик, который возил его в ходке. Для селекционеров еду готовила отдельная кухарка. И в домах они жили добрых – лучших во всем поселке. Отчего, скажите мне, подобное происходило?
– Отчего? – не сдерживался очередной слушатель.
– От того, что власть ценила – это первое. Второе в том, что содержание позволяло. И третье в том, что уважительность была в людях – вот, – ставил точку в затянувшемся разговоре старый пасечник.
– Мы, Тимофей Захарыч, не баре и нам особых условий создавать не надо, – как бы подводил итог молчавший доселе Иванов. – Мы и в кирзовых сапогах походим, только чтобы дать такие сорта, зерном от которых можно было заполнить все закрома страны. А там и тужурки кожаные наденем, яловые сапоги. И мы дадим народу такие сорта.
– Дадите, конечно, все вы, гляжу, молодые, да ранние. И рвения вам не занимать, оттого я и толкую с вами, а так бы и рта раскрывать не стал, – обиделся Зиновьев. – А в опчем, живите, как знаете. Просили рассказать, вот я и рассказал, тока, вижу, не в коня корм.
– Не обижайтесь, Тимофей Захарыч, и корм в коня, и дело вы говорили, и народ нынче другой – все так. Для того и сказ, чтобы думали головами – это у кого они есть. А нет, так и спроса нет. Давайте спать. Завтра раненько опять за сено браться, – вставал Иванов, а за ним и другие.