Размер шрифта
-
+

Встречи и расставания - стр. 16


Сноски.

Всю дорогу Гуров чувствовал себя так, словно уличили его в давнем детском грехе, когда он, выковыряв сучок в деревянной перегородке женского душа, приник к маленькому отверстию, а обвисшие и втянутые животы и ноги разной толщины и формы мелькали в такт колотящемуся сердцу, и вдруг тонкий голос резанул по ушам: «Ах ты, паскудник! Ты что здесь делаешь?», злые пальцы впились в ухо, он рванулся, кубарем полетел в заросли крапивы. Её ожоги давно уже зажили. Но в памяти остался этот режущий голос.

А вспомнилось это, когда он проснулся от горькой сухоты в горле, с тяжёлой головой, с трудом припоминая вчерашний вечер, проводы его в отпуск, бутылки на столе, хитрую физиономию Женьки Сидорова и масляные глазки его супруги, дурацкий калейдоскоп надоевших шуток, подмигиваний, анекдотов, и лицо жены, с размазанной тушью, размокшей пудрой, вздёрнутым подбородком, в узкой щёлочке двери: «Женечка, я уж не поеду тебя провожать, не обидишься?» – «Мой зайчик, конечно, нет, у-у… мамочка». – «Перестань, мне не нравится это». – «Мамочка, на прощанье, в щёчку». – «Смотри, не загуляй там, на юге». – «Ну что ты, право, потерплю до дома». А потом щелчок, цепочка – звяк, – и по одну сторону Гуров, по другую – всё остальное…

Нет, не совсем. На перроне его облапил Женька Сидоров: «Ты не верил, что провожу? Ты тёзку не знаешь! Ты Сидорова обижаешь, ты…». Пили вино, расплёскивая из складного стаканчика, угощали проводницу. Женька ушёл к ней в купе – обеспечивать Гурову дорожный комфорт, а он, не ожидая отправления, залез на верхнюю полку…

И вот проснулся.

Поезд вкручивался в рассвет по железному серпантину, красное солнце то исчезало, то появлялось на противоположной стенке купе. Гуров проследил за его метаниями, постигая себя в новом состоянии свободы, собирая мышцы, раскисшие, болезненно слабые после чрезмерной активности, скосил глаза на лёгкий шорох: узкое гибкое девичье тело с двумя полосками ткани… Закрыл глаза, но в них по-прежнему: коричневая шея, маленькое плечо, худенькая рука, бедро, нанизанные на хрупкую и тонкую линию-лилию… А причём здесь лилия?.. Просто так, по созвучию: линия-лилия, линия…

Лоб покрылся холодным потом: неужели заболел?

Торопливо открыл глаза: линия-лилия, коричневая, нежная, и профиль с курносым носиком – всё исчезло под его полкой.

Гуров поднял глаза.

Напротив – размётанные по подушке длинные волосы. Значит, не болен.

Он, ёрзая на полке, натянул брюки, спрыгнул вниз и вышел.

Вагон скрипел, переваливаясь на стыках. Хватаясь за поручни, он прошёл в тамбур. Здесь было прохладнее, но грохотало неимоверно, отчего голова заболела ещё сильнее.

Вернувшись, залез на свою полку, стараясь не глядеть на прикрытые пожелтевшими простынями фигурки, закрыл глаза, втягиваясь в вагонный ритм сначала телом, барабанными перепонками, потом мыслями, наконец ещё чем-то, отдалённо напоминающим душу. И вдруг опять поймал себя на ЭТОМ.

ЭТО было непреодолимо.

ЭТО было в удивительной хрупкости линий, в покрытой пупырышками, упругой, шероховатой и прохладной на вид коже, в частях этой линии-лилии, в каждом её изгибе… «Ах ты, паскудник!»

А что я делаю?

Ровным счетом ничего.

Я просто думаю, думаю – кто мне запретит это…

Он хотел открыть глаза и посмотреть вниз, но не стал. И, полежав ещё немного без мыслей, без эмоций, опять увидел целомудренную юность, которую давно уже и вообразить себе не мог, после множества иных тел, совсем не напоминающих линию-лилию… Как свою жену. Жену?..

Страница 16