Размер шрифта
-
+

Возможность острова - стр. 17

, а то и с Ларошфуко.

Публика раскачивалась чуть дольше – ровно до тех пор, пока Бернар Кушнер[19]не заявил, что «его лично тошнит» от спектакля, после чего все билеты были немедленно распроданы. По совету Изабель я не поленился дать ответную реплику в «Либерасьон», в рубрике «Обратный пас», озаглавив ее «Спасибо, Бернар!» В общем, все шло отлично, просто лучше некуда, и я чувствовал себя тем более странно, что у меня это уже сидело в печенках, еще немного – и я бы все к черту бросил; если бы дело обернулось иначе, думаю, я бы сказал – пока и сдачи не надо. Наверное, моя тяга к кинематографу – иначе говоря, к «мертвому» средству, в отличие от того, что пышно называлось «живым спектаклем», – была первым признаком моего равнодушия, даже отвращения к публике, да и к человечеству в целом. Я тогда прорабатывал свои скетчи перед видеокамерой, установленной на штативе и подсоединенной к монитору, по которому я в реальном времени следил за своими интонациями, жестами, мимикой. Я всегда действовал по одному простому принципу: если в какой-то момент мне становилось смешно, значит, скорее всего, этот момент вызовет смех и в зрительном зале. Мало-помалу, просматривая свои кассеты, я понял, что мне становится дурно, иногда до тошноты. За две недели до премьеры я наконец осознал, отчего мне так нехорошо: я перестал выносить даже не собственное лицо, не одни и те же стандартные, неестественные гримасы, к которым иногда приходилось прибегать, – я перестал выносить смех, смех как таковой, внезапное и дикое искажение черт, уродующее человеческое лицо и вмиг лишающее его всякого достоинства. И если человек смеется, если во всем животном царстве только он способен на эту жуткую деформацию лицевых мышц, то лишь потому, что только он, пройдя естественную стадию животного эгоизма, достиг высшей, дьявольской стадии жестокости.

Три недели спектаклей были ежедневной Голгофой: я впервые по-настоящему ощущал знаменитую гнетущую «печаль комиков»; я впервые по-настоящему понял природу человека. Я развинтил машину, и теперь каждый ее винтик вертелся так, как я захочу. Каждый вечер перед выходом на сцену я проглатывал целую упаковку ксанакса[20]. Каждый раз, когда публика смеялась (а я заранее предвидел эти моменты – умело дозировал эффекты, я был опытный профессионал), мне приходилось отворачиваться, чтобы не видеть эти пасти, сотни сотрясающихся, искаженных ненавистью пастей.

Даниель24,4

Этот фрагмент в повествовании Даниеля1 – безусловно, один из самых трудных для нашего понимания. Упомянутые в нем видеокассеты перезаписаны и прилагаются к его рассказу о жизни. Мне приходилось обращаться к этим документам. Поскольку я являюсь генетическим потомком Даниеля1, у меня, естественно, те же черты лица, и наша мимика в основном схожа (хотя у меня, живущего во внесоциальной среде, она, разумеется, более ограниченна); однако мне так и не удалось воспроизвести ту внезапную выразительную судорогу, сопровождаемую характерным кудахтаньем, которую он называет «смехом»; я даже не могу представить себе ее механизм.

Заметки моих предшественников, от Даниеля2 до Даниеля23, в общем и целом свидетельствуют о том же непонимании. Даниель2 и Даниель3 утверждают, что еще способны воспроизвести данную спастическую реакцию под воздействием некоторых спиртосодержащих напитков; но уже для Даниеля4 речь идет о реалии совершенно недоступной. Исчезновению смеха у неочеловека посвящен целый ряд работ; все они сходятся в одном: это произошло быстро.

Страница 17