Воскресшее племя - стр. 12
Старуха Эмеи наконец очнулась и стала рассказывать дальше:
– Был мальчик по имени Кендык, вот так же, как этот Кендык, из вашего Заячьего рода, такой же молодой и такой же удалый добычник. Четыре ночи не спал Кендык и все сторожил людоедиц и увидел наконец, как Очида ворохнулась, тихонько достала из рукава длинный нож, – его деревянная ручка была в черных пятнах от пролитой крови. Очида потихоньку поползла, как злая росомаха, к несчастному Кендыку. И Кендык не выдержал, крикнул, выскочил вон из шатра, не дверью проскочил, а прорвал ветхую покрышку из полусгнившей замши. Скатился с угора на реку. Река уже вскрылась, и даже прошел ледоход, и только последние мелкие льдинки говорили о долгом и скучном голоде снежной зимы.
Кендык с разбегу кинулся в «ходол»[5], оттолкнулся от берега, как ветка, подхваченная ветром, и поплыл вниз по течению. Загребая налево и направо двухлопастным веслом, он еще не проехал и четверти плеса, как сзади услышал погоню, плесканье таких же двусторонних весел и крики:
– Стой, погоди!
Это старуха Курынь и страшная Очида догоняли его в челноках, таких же быстроходных, и кричали:
– Погоди, погоди!
Три долгих плеса гнались людоедные женщины за молоденьким Кендыком, приказывали ему подождать, просили, умоляли и читали заклинания, которые силою духа-помощника отнимают быстроту у гонимой добычи, – мохнатой, четверокопытной или двуногой, голошерстой.
Старуха замолкла. Перед глазами ее, на расстоянии полвека, живо встала картина бегства мальчика от обезумевших преследователей.
– Я в то время была у Балаганчиков, – пояснила она, – но только в другом полуроде, оттого меня не съели.
Кендык уплыл, бабы покричали и отстали. Два десятка дней спускался перепуганный мальчик по реке Омолону, добрался до самого устья и попал в руки русским. И начальник допытался о голоде народа и о пище, которую он ел.
– Ты сам тоже ел? – спросил он у Кендыка.
Кендык поник головой.
– Товарищей мясо жевал, а своим поступиться не хотел? – настаивал начальник. – Будем судить тебя и судить твое племя – людоедных старух.
И Эмеи опять завела:
– Осенью исправник послал казаков к омолонским одунам. Они шли два месяца наперерез огромных рек и добрались до страшного шатра. Людей в шатре не было. В углу и за углом валялись разбитые кости, расколотые голени, раздвоенные черепа. Их глодали песцы, и нельзя было ясно разобрать, сколько именно съели одуны мужчин и женщин, и подростков, и маленьких детей. Две людоедные женщины, Курынь и Очида, остались последними. Их никто не зарезал, но живы они не были и лежали в углах, вонючие и темные, и песцы обглодали их лица и стали понемногу отгрызать и растаскивать кости.
Присудить их к наказанию не мог даже сердитый начальник. Казаки собрали перееденные кости в большой берестяной туес и зарыли его в землю. Берестяной туес стал безымянной общей могилой.
Зато Кендыка начальник послал на съедение русским. Его посадили в холодную избу, приковали к стене, и два года он не видел солнца, не втягивал свежего воздуха. Кендык не вытерпел и умер.
Старуха рассказывала эту страшную повесть отрывисто, частями, и как будто не другим, а себе.
– Так было, так будет, – сказала она. – Было две Курыни, два Кендыка, но только Чобтагира не было у тамошних «зайчат». Был там Чобтагир, но задолго до голода умер. Он был любопытный, многознающий старик. При нем бы такого не случилось. А наш Чобтагир только глупый и злой, не может унять никого: ни духов, ни людей.