Восемь с половиной историй о странностях любви - стр. 3
– Все. Я не могу больше Вас уговаривать.
Сидоров повернулся к ней, сделал шаг навстречу, очень сильно схватил ее за плечи и зло и сухо сказал:
– Уйди отсюда.
Лицо молодой женщины дрогнуло, губы в шепоте сложили – почему?, она на секунду в растерянности подставила свои бледно-зеленые глаза под жесткий, как штопор, но отсутствующий взгляд Сидорова, и вдруг села на ближнюю скамью, окунула ладони в копну волос и заплакала тихо, вздрагивая и покачивая головой.
Сидоров закурил. Женщина сквозь слезы прерывисто выдохнула:
– Здесь нельзя курить.
– Послушай, – сказал Сидоров. – Я не был тут двадцать пять лет. Считай, прошло мгновение, но где все? Остались гнилые зубы и волосы, тусклые подозрительные глаза, хитрая заемная речь и вот эта железная игрушка, – и Сидоров кивнул на жестянку машины. – Где та шалеющая от прикосновения пальцев к пальцам девочка в клетчатом сарафане и белых носках? Где целебная роса крапивы и ожоги васильков? Откуда теперь встает и куда и зачем уходит солнце? Почему в Брюссель надо лететь Аэрофлотом? Для чего на даче Замесова выблевывать остатки здоровья? Почему дома и цветы стали настолько ниже, что не видно, как всего кругом много. Или мало. Где тот молодой загорелый беспалый аккордеонист, который знает как вывертывать душу наизнанку?
– Здесь, – тихо ответила, не поднимая головы, женщина.
– Что? – не поняв, переспросил Сидоров.
Женщина поднялась и, смахнув ладонью невидимую паутину с лица, поглядела на Сидорова. Ей, видимо, шел белый халат, он ее делал полнее, так она, похоже, была худовата. Тонкий, четко очерченный нос чуть нависал над пухлой розовой раковиной небольших губ. Темные волосы прикрывали терем невысокого лба, касались стрелок бровей, узили глаза.
– Отведите, пожалуйста, машину за ворота. Я сейчас его позову, – ответила она и пошла по дорожке к хозпостройкам.
Через пять минут она явилась, и за ней приволокся мужичонка. В тапках на босу ногу, потрепанных и сверху и снизу штанах, образующих чуть ли не три брючины, небритый, в телогрейке на голое тело, перехваченной ремнем прекрасного старого итальянского аккордеона, засыпанного россыпью перламутровых пятен.
– Это вы что-ли будете любитель? – спросил от неожиданно высоким голосом.
– Я буду, – и никак Сидоров не мог понять, похож или не похож хоть чем этот на того, загорелого, нежного, безвозвратно тонувшего в бездонных мехах инструмента.
– Марусь, – спросил мужичок. – Сполнить ему программу, иль нет?
– Как знаешь, – ответила женщина.
– А насчет жалости? – обратился тот к Сидорову.
– Не понял?
– Ну, чтоб, значит, разойтись взаимно. Для укрепления музыкального слуха. На одну красного. Как бы даже поддержать молодость отходящего духа. Нет, я что, если возможность не позволяет, то и ладно, так сыграю непохожие ритмы. Как изъявите.
– А ты давно здесь музицыруешь?
– Так тридцать лет как прокаженный. Марусь, скажи, сгинуть, если вру.
– Давай, будет жалость. Играй, – сказал Сидоров.
– Что изъявите прослушивать по первой? – в готовности приклонил голову набок музыкант.
– Ты вот что. Вспомни, когда ты играл молодой. Танго было. Когда кровь в тебе только кипеть перестала.
– С войны чтоль как докарабкался?
– После, после, вспомни: вечер, ночь почти. Ты один сидишь на ступенях, и никого кругом. Играй.
– Это когда чтоль все на сенокос съехали?