Ворон - стр. 13
Но Александру Иванову Багрецов, старый приятель по Академии, сумел стать исключительно нужным человеком благодаря знанию языков. Он усердно переводил ему все труды по искусству и философии. Сейчас Багрецов затеял разговор в надежде втянуть в него Гоголя или по крайней мере обратить на себя его внимание.
– Итак, если тебя не затрудняет, скажи, Александр Андреич, пресловутую инструкцию.
– Она преподлая-с, и, признаться, я ее желал бы забыть… Но изволь, изволь!
«Не скрывайте ваших чувствований и мнений ни о чем. В начальстве вы имеете людей, имеющих способ быть вашими благодетелями. Надобно это чувствовать, быть признательну, а потому откровенну».
– Поначалу, признаюсь, бывало невыносимо. Я забываюсь в созерцании красот искусства, но внезапно вспоминаю, что приказано о сем восхищении оповещать в известные сроки с непременною благодарностью – и все благородное во мне замирает. Ох, тяжко быть нищим художником, Николай Васильич!
Гоголь не желал замечать Багрецова, ни отвечать на взволнованный тон Иванова. У него будто было собственное внутреннее раздражение, которое то замирало, то возрастало.
– Servittore! – перехватил он острым глазом человека, который извивался, как угорь, чтобы одновременно дать два разных обеда в противоположные углы.
– Subito, signor Niccolo?[8]
– Что это у вас пошли за беспорядки: макароны сырые, рис переварен?
И, ворча, продолжал по-русски, подмигивая на хозяйку, синьору Пепиту:
– Ишь ее, расселась, как индюшка, на толстой своей бригадирше!
Гоголь надул щеки, подморгнул и стал вдруг хозяйкой остерии. Сервитторе прыснули и разбежались с тарелками.
– Что это вы с ними вяжетесь, Николай Васильич, – прошептал опасливо Иванов, – предрянной народец, захотят – изведут… Я никому здесь не верю.
Вдруг вся остерия поднялась, забубнила, как рой:
– Шехеразада! Ура!.. Что на хвосте принесла, каковы новости?
Пашка-химик, он же Шехеразада, был неизъяснимого пола. Лицо под сорок, налито желтым жиром; по расплывшимся, сразу будто добрым чертам оно подходило бы к иной хозяйке-матушке, осевшей плотно в деревне, но брови, две ярко-черных пиявки, гнули сходство на китайского мандарина. А шустрые, как мыши, острые карие глаза обличали просто-напросто беса. И костюм был необычен: большая, когда-то драгоценная кашемировая шаль драпировалась на холщовом халате. Халат этот в деревне известен под именем «пыльника», и набрасывают его при поездке в летний день, когда в бездождье пыль стоит паром в дорогах.
Пашка-химик, человек почти научных занятий или художник из неудачных, – кто его разберет! Врал он много и разное, не затрудняясь. Когда и как он возник в колонии русских – никто не запомнит. Его приняли, он стал необходим. Промышлял он чем попало: от позирования натурщиком до подделки древностей, будто изысканных в Колизее. К обеденному часу у Лепре у него всегда была свежая сплетня или измышлены два-три сюжета.
Последнее качество ценилось особенно кучкой тупоумных уличных pittori, стряпавших картинки на вкусы разнообразнейших форестьеров. Сюжеты обеспечивали Шехеразаде блюдо макарон или ризотто.
Сегодня он принес не сплетню, а потрясающую новость о художнике Коневском, написавшем папский портрет.
– Синьоры, – пропищал Пашка голосом бабьим, подходящим к его виду евнуха, – отныне среди русских, питторов есть «кавалер золотой шпоры»! Как же, из рук его святейшества самого папы принят орден!