Великий распад. Воспоминания - стр. 53
– Ну, Плеве нельзя…
Почему нельзя?
К осанистому сановнику с бархатным голосом, твердым, красивым профилем и стальными глазами у всех был не то страх, не то отвращение. На российском Олимпе Плеве был тем, чем бывают в свете попадающие туда парвеню. Парвеню считался и Витте. Но его считали еще и вундеркиндом. А для вундеркиндов закон, как известно, не писан.
Как и все юристы той эпохи, Плеве в свое время либеральничал, что не помешало ему стать при гр[афе] Д. Толстом во главе полиции>184. Ведь либеральничал же на том же посту впоследствии и Дурново, а потом и творец Азефа – Лопухин. Покуда полицейское дело в России руководилось юристами, оно как-то уживалось с либеральными, т[о] е[сть] освободительными чаяниями. Либерализм в России вообще ни к чему не обязывал. В Булыгинской комиссии, стряпавшей Булыгинскую Думу, на крайнем левом фланге, т[о] е[сть] во главе «конституционистов», сидел Трепов>185. Несколько дней спустя после своего приказа «патронов не жалей»>186 у него был интимный разговор с товарищем по полку, и суровый диктатор произнес буквально следующее!
– Моя забота – спасти династию. А какими средствами, безразлично. Конституция, так конституция! Но я не остановлюсь и перед поголовным расстрелом.
Если до известной степени о спасении династии заботился и Витте – отождествляя с династией себя, – то для Плеве этой заботы не существовало. Перешагнув к власти через труп презиравшегося им Сипягина, этот российский Альба, смертельно уязвленный в своем самолюбии еще тогда, когда кресло покойного гр[афа] Толстого занял «милейший» и ничтожнейший Ив[ан] Николаевич] Дурново, получавший удар за ударом по своему безграничному самомнению, – этот умнейший из русских государственников, лукавейший из интриганов и, пожалуй, честолюбивейший из выскочек (Витте не в счет), выкрест и перебежчик>187, пасынок класса, эксплуатировавшего его труд и талант, – Плеве только у власти распрямил свои нервы, выпустил долго спрятанные когти и, как собранный в комок тигр, бросился на свою жертву. А жертвой этой была вся Россия.
Для Плеве не существовало ни отечества, ни династии, ни правых, ни левых, не существовало даже ни революции, ни реакции – существовал лишь стальной аппарат власти, наподобие гильотины, кнопка коей была у него под рукой. Под ножом гильотины были все, кто ему мешали, все, кто отравили его лучшие годы и, быть может, чистые намерения. Была ли жестокость этого человека патологической спазмой, подобной спазмам Грозного, Бирона и теперешних владык России? Кажется правдоподобнее, что при иных обстоятельствах Плеве, как и Столыпин, могли бы оказаться иными. Рожденный для власти и основательно к ней подготовленный, хотя и без убеждений, но не оппортунист, хотя и без традиций, но с заменившей их эрудицией, Плеве, призванный вовремя к власти, мог бы повернуть Россию к руслу Лорис-Меликова. Во всяком случае, он лучше Витте и Победоносцева сумел бы демократизировать аппарат русской власти. Булыгинская и даже виттовская конституция была бы дана Плеве с неизмеримо большим талантом, если и не с искренностью. Но его позвали не на брачный пир, а на тризну, не для созидания, а для искоренения – позвали, когда уже загустела кровь в его жилах, когда сосуды сердца закупорил склероз, когда распухла, как у налима, печень, а разгулявшаяся желчь требовала пряных яств и острых сладострастных ощущений. Плеве подошел к власти импотентом. И кровожадность его, кажется, отсюда. Плеве мстил не только тем, кто его таким сделал, но мстил и себе, своей судьбе. К тому же он отлично понимал, почему за него ухватились и чего от него хотят.