Василий Макарович - стр. 27
Городские ребята не любили нас, деревенских, смеялись над нами, презирали. Называли «чертями» (кто черти, так это, по-моему, – они) и «рогалями». Что такое «рогаль», я по сей день не знаю и как-то лень узнавать. Наверно, тот же чёрт – рогатый. В четырнадцать лет презрение очень больно и ясно сознаёшь и уже чувствуешь в себе кое-какую силёнку – она порождает неодолимое желание мстить. Потом, когда освоились, мы обижать себя не давали. Помню, Шуя, крепыш парень, подсадистый и хлёсткий, закатал в лоб одному городскому журавлю, и тот летел – только что не курлыкал. Жарёнок в страшную минуту, когда надо было решиться, решился – схватил нож… Тот, кто стоял против него – тоже с ножом, – очень удивился. И это-то – что он только удивился – толкнуло меня к нему с голыми кулаками. Надо было защищаться – мы защищались. Иногда – так вот – безрассудно, иногда с изобретательностью поразительной.
Но это было потом. Тогда мы шли с сундучками в гору, и с нами вместе – налегке – городские. Они тоже шли поступать. Наши сундучки не давали им покоя.
– Чяво там, Ваня? Сальса шматок да мядку туясок?
– Сейчас раскошелитесь, черти! Всё вытряхнем!
– Гроши-то куда запрятали?.. Куркули, в рот вам пароход!
Откуда она бралась, эта злость – такая осмысленная, не четырнадцатилетняя, обидная? Что, они не знали, что в деревне голодно? У них тут хоть карточки какие-то, о них думают, там – ничего, как хочешь, так выживай. Мы молчали, изумлённые, подавленные столь открытой враждебностью. Проклятый сундучок, в котором не было ни «мядку», ни «сальса», обжигал руку – так бы пустил его вниз с горы.[44]
Е.П.: Велик соблазн предположить, что именно тогда у Шукшина и начало складываться противопоставление «деревня-город». Тоже по принципу «свой-чужой». Научили его бийские подростки, хоть спасибо им говори.
Алексей Варламов, автор одной из лучших биографий Шукшина, недавно рассказал мне то, что не успело войти в его книгу: в этом Бийском техникуме русскую литературу преподавал сосланный в мае 1944-го на Алтай член Союза писателей СССР, потрясающий поэт-фронтовик Давид Кугультинов, вся вина которого заключалась в том, что он по национальности – калмык. Вряд ли Шукшин запомнил его. Кугультинова в апреле 1945-го арестовали, он отсидел свою «десятку» в Норильске, но потом стал кумиром калмыцкого народа, калмыцким Пушкиным. Шукшин же техникум через два с половиной года бросил, а вскоре и вовсе Алтай покинул. А вдруг они всё-таки общались – поэт, принятый в союз перед войной, восемнадцати лет, и «книгочей» Шукшин? Мы этого теперь никогда не узна́ем.
М.Г.: А время было суровое – война только что кончилась… Вот что рассказывал соученик Шукшина Александр Борзенков (он же Шуя из процитированного выше рассказа):
В общаге было холодно. Спали на двухъярусных кроватях. Кто-то придумал бросить на второй ярус доски и застелить их тряпьём – получились полати, на которых спали вповалку, чтобы не замёрзнуть. Топили печку, за дровами ходили на Бию, по которой с верховьев к зиме гнали плоты. Разбирать их и таскать брёвна приходилось по колено или по пояс в воде.[45]
Не хватало еды. За еду кололи дрова учителям, убирали снег, топили бани.
Голодные были, как волчата. По карточке 600 граммов хлеба выдавали да в столовой трижды в день – мисочку баланды из гнилой картошки с капустой. А мы ведь росли.