В той стране - стр. 50
– А я, кажется, знаю. Ты мудрый у нас – Старик, – хмыкает Чуря и глядит с усмешкою. – Очень мудрый…
– Не помню… Я из ума выжил… – оправдывается Старик. – Моторы… Двигателя… Лебедки… Вот мы с отцом рыбалили, зимой, нас лошадь выручала, Марья. Лошадь звали Марья, и мать наша – тоже Марья. На лошади зимой далеко в море едем, по льду. Закрай – это берега не видать. Два закрая отъедем… – он говорит медленно, словно вспоминает с трудом или видит неясно за дымкою лет. – Уедем далеко. Пробиваем лед, ставим шест во дно, в землю. Если льдина пойдет, он клонится. Значит, скорей к берегу. «Марья, Марья, вези… выручай, Марья…» Выручает. А ваши двигатели, моторы…
Старик обрывает речь, глядит на Чурю. Они чем-то похожи, старый и молодой. Вот таким был Старик когда-то, в давние годы. А через много лет, на склоне жизни, таким будет Чуря. Если доживет, конечно. А почему не дожить? Пусть живет. Войны, слава богу, нет. Тихо.
В мире тихо, полуденный час. На воде – тишина. Озера гладь; желтые камыши, склоненные вербы в золотом цвету; осиянные солнцем голубые разливы-полои до края земли; дальше – небо в немереном, взора не хватает, разливе.
И вдруг – это кажется или явь? – тишь полуденную осторожно трогает далекий хрустальный звон. Словно за многие версты над водою звонят. Поднял голову Чуря, слышит Старик.
Легкий звон над водой, над зеленью и цветеньем, над весенним разбуженным миром. Звон праздничный, будто церковный. Ведь нынче и есть праздник – Пасха, Христово Воскресенье.
Но в станице церковь давно порушена. В поселке нет колоколов, даже вокзальный убрали. До церквей далеко. Но звонит; еле слышно, но явственно, и плывет над водой весть благая – хрустальный серебряный звон – светлый праздник: земли и души воскресенье.
Наследство
До последней минуты Егору не верилось, что дело погано так обернется. Казалось ему: братья одумаются, поймут свою неправду и все перерешат по-честному. На что он рассчитывал, объяснить трудно, но оставалась в душе какая-то последняя, детская надежда. Потому что весь хутор знал, что тетку Таису докармливал он, своими руками. Любого спроси.
Но детские надежды во взрослой жизни – один лишь обман.
Недели не прошло, и усатый армян, Хачик ли Вачик, объявился, как ни в чем не бывало, и, Егора увидев, сказал:
– Все в порядке, дорогой. Будем соседями жить. Заходи… Такое дело надо обмыть.
– Пошел ты… Со своей обмывкой… – только и смог выговорить Егор, с трудом сдерживая вскипевшую злобу.
Он на обед приехал, домой, и, слава богу, уже отобедал, потому что после таких вестей оставалось лишь матюкнуться, закурить и бедной машинешке своей поддать такого газу, что она промчалась ракетой по хутору, оставляя позади шлейф пыли и кудахтанье испуганных кур.
– Значит, армяну… – ругался он вслух. – Докармливать тетку – Егору. Гора, Гора докормит, братушка дорогой. А поместье – армяну. У того – тыща. А Гора утрется, он – свой, братушка. В бога, в креста…
С обеда до вечера долгий срок, тем более летом. Срок долгий, но весь в делах. Сенокос пришел. По-доброму – хоть на неделю отпуск бы взять, чтобы косить, сушить и возить спокойно. Да кто его даст, этот отпуск? В колхозе та же забота.
Вот и проходил день в колготе. Некогда пожаловаться, да и некому: в кабине – один. Нагрузил «зеленку» – поехал, на гумне свалил – снова в поле. А хотелось кому-то пожаловаться, рассказать, просила душа.