В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер - стр. 14
Папа много сочинял – я плохо знаю его ранние сочинения, скорее всего, несущие на себе отпечаток молодости, поисков, стремления «приблизиться к массам» и уже некоторого овладения новым языком. О сочинениях немного позже.
Папа жил, как говорили все и при его жизни и после смерти, на износ. Председатель Музфонда, заместитель председателя Оргкомитета Союза композиторов СССР, председатель множества всяких комиссий на радио, реперткомов и пр., всеобщий любимец, отдававшийся всему, чем бы ни занимался, безраздельно, горячо и беззаветно; он в самом деле никогда не думал о себе, олицетворяя идеал пропагандируемой большевиками самоотверженности, и музыку писал по ночам. Уже умерли те люди, которые много-много раз рассказывали мне об этом. Вспоминаю, как лет десять или больше тому назад Александра Федоровна Шапорина, вдова композитора, женщина очень строгая и прямая, уже совсем старенькая, столкнувшись со мной в дверях все того же нашего второго подъезда, вдруг крепко схватила меня за руку и держа ее в своей сухой горячей руке, сказала:
– Ты знаешь, что твой папа был кристальным человеком?
Она сказала это неожиданно и с большим напором. Я ответила, что знаю, потому что именно это слово часто слышала от помнивших его людей. Но она сказала как-то особенно выразительно и, я бы сказала, требовательно.
А между тем арестовывали близких людей, исчезали из дома частые его посетители. Один из самых близких друзей Лев Квитко.
Читая «Дневник» Корнея Чуковского (1930–1969), невольно возвращаюсь к вере в Сталина. И какие люди верили! Б. Пастернак и К. Чуковский тщились разглядеть вождя на каком-то мероприятии: «Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением <…> Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко заслоняет его!» (на минуту). Еще из того же «Дневника»: «Косарев – обаятелен. Он прелестно картавит, и прическа у него юношеская. Нельзя не верить в искренность и правдивость каждого его слова <…> Ничего фальшивого, казенного, банального он не выносит. Какое счастье, что детская литература наконец-то попала в его руки. И вообще в руки Комсомола <…> для всего творческого подлинного здесь впервые будет прочный фундамент»[2].
Все это написано в 1936 году.
А вот и о Квитко. Сама я помню его только как большого, полного человека в сером костюме, очень-очень доброго. Это самое яркое воспоминание о нем. Доброта. И еще большой серый том чудесных стихов с трогательной дарственной надписью, исчезнувший из дома вскоре после исчезновения Квитко. Корней Иванович много раз и с необыкновенной теплотой и по отношению к творчеству, и по отношению к самому человеку упоминает Квитко, большого друга моих родителей. Привожу одно из высказываний:
«1936 год. Был у меня Квитко. В великолепном костюме, в европейском пальто. Читал замечательные стихи про медведя, обедал у нас. Квитко зовет в Киев. Он любит советскую власть поэтично и нежно»[3].
Я душой вздрогнула, читая в «Новом мире» «В соблазнах кровавой эпохи» Наума Коржавина. Вздрогнула оттого, насколько точно Коржавин выразил мои чувства по отношению к тем, кто, подобно папе, позволил себя обмануть: «Те, кто, пользуясь чужим задним умом, пытается забросать сегодня грязью наивность духа ИФЛИ, должны знать, что эта грязь рикошетом вернется к ним, как всякая плебейская низость»