Размер шрифта
-
+

Утро Московии - стр. 39

Больше не было никаких звуков, кроме веселого грачиного грая. Но вот колыхнулась толпа, разбуженная этим криком, и десятки, сотни голосов, сначала различимых, а потом слившихся в сплошной рев, оглушили стоявших на паперти:

– Посул верни!

– Государь на нас вдвое доправит!

– В листах про то писано!

– Истинно, доправит!

– Посул, Онисим!

– Посу-у-у-л!..

Онисим попятился к дверям церкви, вмялся между архимандритом и игуменом, только полыхнули их золоченые ризы и скрыли пригнувшегося Онисима.

– Не уйдешь! – совсем близко у паперти раздался снова голос Чагина, низкий, угрожающий голос.

Воевода тряхнул рыжей бородой, вскинул руку, как в походе перед войском, и зычно, надрывая голос, прокричал:

– Эй, народ! А ну разбредайтесь в домы свои! Не рвите глотки, аки бараны! Разбредайся, говорят вам добром!

И от окрика этого, за которым послышался и щелк кнута, и глухой стук палок у правёжного столба, на монастырском дворе на какой-то миг вновь установилась тяжелая, острожная тишь, а потом – только топот ног, шепотной недобрый ропот да затравленные взгляды по-над плечами назад.

«Не к добру такое…» – со страхом подумал Онисим.

Глава 12

Шумила сразу уловил это необычное волнение. Оно передалось, а точнее – родилось вместе с гулом людских голосов в этом знакомом тяжелом духе толпы. «Куда Андрей запропастился? Я видел его с Чагиным…» – думал он, высматривая в пестрой россыпи голов черную голову Чагина и уже по ней надеясь найти низкорослого Андрея Ломова. Но не так-то легко высмотреть нужного человека, когда все мельтешит[94] перед глазами, да и самого Шумилу толкали со всех сторон, отвлекая вновь поднявшимися выкриками:

– О как!

– Есть у нас заступник – государь сам батюшко!

Мельтешить – надоедливо мелькать, суетиться.

– Ноне, стал быть, за посулы с нас всех их кнутом бити повелит!

– Тихо вы, ироды! Робенка задавили!

Шумила пробился к сторожке у входа в монастырскую ограду, нашел в заборе дыру и вышел на улицу. Народу здесь было меньше. Он остановился, перевязал пояс на однорядке, выколотил об колено шапку, упавшую в толпе и потоптанную. «Надо бы домой заглянуть, старику поведать», – вспомнил он свое обещание, но сначала все же прошел переулком к набережной посмотреть Андрея. Какое-то предчувствие, что нынешний воскресный день не кончится добром, сосало ему сердце.

На набережной вмиг открылись все ряды – и свои и фряжские. Взволнованные толпы и продавцы торговались рьяно, широко, стараясь наверстать упущенное утром. Развеселился даже убитый горем иноземный купец, тосковавший над ненужными ныне изразцовыми плитками. Он занизил слегка цену, и плитка пошла в это воскресенье. Брали ее не от надобности – от сердоболия человеческого, поскольку пчёлкинская плитка была и дешевле, и лучше, и родней: рисунки и цветы на ней все были свои, устюжские, а о словах и говорить не приходилось. Шумила осмотрел иноземную плитку, потом прошел до пчёлкинского прилавка, взял одну, синюю, и поверх каймы прочел: «Спине теплынь – душе светлынь». А в середине плитки сидела на камне девица, искусно изображенная, но в более светлом тоне. В руке девица держала цветы.

– Пчёлкин! – окликнул Шумила. – А это кто так вырисовал? Уж не ты ли сам?

– Не-е! Сын балуется, вот он!

Пчёлкин с гордостью положил руку на хрупкую спину подростка. Тот поднял полусонные, отрешенные от всего мира глаза, посмотрел сквозь Шумилу.

Страница 39