Угол покоя - стр. 51
Лиззи покупает, а я стою рядом под своим японским зонтиком, загораживаю всем дорогу и говорю, что нам нужно. Торгует итальянец по фамилии Коста. Он восхитительно произносит названия самых обыкновенных овощей. Когда он спрашивает меня, нужна ли мне капуста, он говорит это так, что я чувствую: это самая соблазнительная вещь на свете. И так забавно слышать, как он подсчитывает, сколько я ему должна: “морковка – один монет, помидор – два монет, картофель – четыре монет, яблоко – три монет, ежевика – два монет”. Лиззи сегодня утром стирает, а ребенок сидит на полу в ящике, веселый, насколько это возможно… Все обещает быть таким легким, что я обленюсь и растолстею. Три раза в день мы слышим паровой гудок, тут и там поднимаются столбы дыма. Вдали, на изгибе вьющейся дороги, показывается тяжело нагруженный фургон, запряженный мулами, но мимо нас ничего не проезжает. Тут царит порядок, как в военном гарнизоне, и на нашей далеко от всего отстоящей веранде до того тихо, что каждый день кажется воскресеньем… Как бы мне хотелось, чтобы ты увидела эти места! Гулять пока не хожу, потому что нет прочной обуви, одежды тоже нет, сундуки еще не приехали, есть только зимнее, отправленное весной товарным поездом. Вечера до того прохладные, что мне очень хорошо в саржевом платье, а днем расхаживаю в белом неглиже, которое, говорит Оливер, выглядит так, “будто со спины ощипаны перья”, потому что сборки и кружева исключительно спереди. Никогда в жизни не чувствовала я себя такой свободной, и, как ни странно, мне не кажется, что я где‑то далеко. Чудится, что ты так же близко, как если бы я была в Милтоне.
Белая Женщина На Руднике, она встала на пятое утро, выпила кофе с мужем и, провожая его на работу, дала ему письмо родителям и объемистое письмо Огасте, чтобы он отправил их с почты в поселке корнуольцев. Позднее тем утром ломовая телега привезла сундуки, и она до вечера занималась распаковкой. Размещая в угловом шкафу ксилографические доски для “Алой буквы”, блокноты, карандаши и акварельные краски, она ощутила прилив удовольствия: она готова начать жить.
Шестичасовой гудок застал ее за переодеванием в летнее платье, еще теплое от утюга Лиззи. Крикнув Лиззи, чтобы поставила чайник, она поспешила к гамаку и разлеглась в нем в ожидании.
Я вижу ее отсюда. Из нашего времени она смотрится до ужаса неправдоподобно. Она всегда следила за своей одеждой – “Твое платье, душа моя, должно быть фоном для твоего лица”, сказала она однажды при мне моей тете Бетси, чей вкус был небезупречен, – и она жила в эпоху, когда женщины упаковывались в ярды атласа, саржи, тафты, бомбазина, и прочего, и прочего, с турнюрами, кружевными оборками и рукавами-буфами в стиле “баранья нога”, и под все это закладывался фундамент из китового уса. Нынешняя женщина в шахтерском поселке, даже если она жена инженера-резидента, разгуливает в брюках и свитерке. Бабушка же не делала ни малейших скидок на места своего обитания. У меня есть ее фотография, где она сидит на лошади в чем‑то напоминающем придворный костюм, и еще одна, снятая в 1880‑е в инженерном лагере на берегу реки Бойсе: у ее ног самодельная гребная лодка, на дальнем плане палатка, на плече у нее ее третий ребенок, и во что же она одета? В какое‑то полномерное приталенное произведение портняжного искусства с высоким горлом, с тремя рядами пуговиц, с рукавами-фонариками, сшитое из швейцарского муслина или чего‑то подобного в мелкий горошек. Плюс широкополая соломенная шляпа для пикников. В том немилосердном краю, когда счастье от них отвернулось напрочь, она все равно одевалась как на светский прием в саду. Вряд ли на ней была шляпа в тот день, когда она впервые по‑настоящему почувствовала себя хозяйкой в Нью-Альмадене, но все остальное, думаю, было.