Тихие яблони. Вновь обретенная русская проза - стр. 11
– Проси, милый, Предтечу: не будет головка болеть.
Начался новый молебен.
Когда мы отошли от иконы, мама обдернула на нас костюмчики и повела к окну. Там стояла монахиня в длинной мантии, застилавшей своим низом широкий черный круг на полу. Все монахини, кто проходил мимо нее, низко кланялись, а она еще ниже кланялась им в ответ, и когда мы подошли к ней – мы с братом вперед, мама позади, – монахиня обернулась, и маленькое, все в морщинках личико глянуло на нас с такою улыбкою, с таким приветом, что мы в два голоса воскликнули:
– Бабушка!
Мама поцеловала у нее руку и нам приказала сделать то же. А она наклонилась и сказала тихо-тихо, еле слышно:
– С праздником, Аночка. Иди с детками ко мне, а я у матери игуменьи не замешкаюсь и скоро буду домой.
Бабушкина келья была в глубине монастырского двора: серый домик в три окошка с зеленой кровлей, над которой торчал шест со скворечником; перед домиком был маленький палисадник, в котором доцветали малиновые мохнатые астры и крупные оранжевые настурции. На крылечке нас встретила Параскевушка, бабушкина келейница.
В домике бабушки было всего три комнатки с прихожей и кухонькой. В прихожей увидели мы няню Агафью Тихоновну. Она принялась нас раздевать, а мама ее спросила про пирог.
– Довезла. На столе-с, – с гордостью отвечала няня.
– Удался, матушка Анна Павловна, удался, – подхватила Параскевушка. – Пышен – будто пухом набит.
– Ну, слава Богу! – сказала мама и вышла в светлицу.
Скворец заворошился в зеленой клетке и стал покрикивать дружелюбно и зазывно.
– Ну, с праздником, с праздником, Мишка! – улыбнулась мама. – Дам сухарика тебе, как чай будем пить. Не забудь, Сережа, дать ему.
Скворец был стар, и шубка у него была линюча.
Нас посадили на высокие бабушкины стулья у окон. Ноги у нас не доставали до полу. Нужно было тихо и чинно сидеть до прихода бабушки. Комнатка была мала, низка, тесна, но я не видывал никогда комнаты более белой. Все было в ней белое: подоконники казались белого мрамора по чистоте; потолок и стены были выбелены чисто-начисто: по стенам – будто снег прошел липкий и новый; пол был некрашеный, но вымытый до такой чистоты, что хотелось поджать ноги и сидеть неподвижно, чтобы только не дотронуться до него и не загрязнить. На окнах висели полотняные занавески, вышитые гладью фестонами. В красном углу на полке, устланной узорным полотенцем, была огромная древняя икона в шитой жемчугами ризе – Нерукотворный Образ. Перед нею висела хрустальная лампада на цепи из граненых хрусталиков.
Посреди тесной светлицы стол с белоснежной камчатой скатертью был уставлен постными закусками, окружавшими привезенный няней пирог.
Брат шепнул мне:
– А где кот?
– Не знаю, – тихо отвечал я.
– Он обедает, – предположил брат, – мышиной ветчинкой.
– Такой не бывает, – отвечал я.
– Бывает и крысиная, – сказал брат.
– Молчите, – окликнула нас мать, смотря в окно. – Бабушка идет. Что надо сделать, когда она войдет?
– Поздравить с праздником, – отвечал я.
– И ручку поцеловать.
– Спрошу про кота, – шепнул мне брат.
Я посмотрел в окно: бабушка шла от собора с двумя молодыми монашками, поддерживающими ее под руки. Широкая ее мантия застилала дорожку во всю ширину. Через минуту бабушка вошла в домик. Маменька сняла с нее мантию – и она вошла в светличку маленькой сгорбленной старушкой, подошла к образу и помолилась. Мать поставила нас сзади нее, и, когда бабушка обернулась к нам, мы оба в голос сказали: