Тихие яблони. Вновь обретенная русская проза - стр. 13
– Что ты на него, матушка? Это он на завтра меня, старуху, яблочком захотел побаловать. Ишь, яблочек-то какой румяный, будто Васенька. Дай-ка мне его сюда, Прасковьюшка: я его к себе в комод уберу.
Она приняла яблоко от Прасковьи и унесла в свою келейку.
– Ну, дети, идите с няней, – сказала мать. – Вон к бабушке гости идут.
Няня отвела нас в келейницкую. Это была маленькая комнатка в два окна, упиравшиеся в монастырскую стену. Угол возле окон был уставлен весь иконами в киотцах, в золотых рамочках, в фольговых украшениях; вербы, с умильными херувимами из воску, были заткнуты за иконами. Горели три лампадки – синяя, зеленая, розовая; к ним подвешены были вощеные яйца в серебряных блестках. На иконах были блеклые венчики из бумажных цветов. К простенкам были стоймя прислонены пяльцы с вшитыми в них одеялами для стеганья и простыней для строчки. Пяльцы были обернуты в простыни, прикрепленные булавками. Посреди комнаты стоял стол, за которым сидели две монашки в апостольниках, старичок монах в полинялой рясе, с редкими седыми волосами, рядом с ним – высокий чернобровый мужчина в поддевке из синего сукна. Параскевушка разливала чай, стоя у большого самовара, поставленного подле стола, на табуретке, а другая келейница, молоденькая Марьюшка, подавала чай гостям и обносила их едой с печеньем, вареньем, соленьем, установленной на подносе с рыцарским замком и дамою. Гости потеснились и дали место няне с нами. Помолчали.
– Приехали поздравить бабушку с праздником? – осведомилась у меня старшая монахиня, с тремя длинными волосками на подбородке, росшими из родимого пятна.
Я потупился.
– Отвечай же матушке, – шепнула мне няня.
– Да, – сказал я. – Мы бабушку любим.
– И подобает, – отозвался седой монах, – и подобает не только любить, но и почитать… И почитать, и почитать! – повторял он, точно обрадовавшись, что напал на это слово. – И почитать! Мед у вас, мать Параскева, – прервал он сам себя, – дивный: благоухает.
– Кушайте на здоровье!
– В этом году меду благоухание, – ответила монахиня с волосиками. – Травы цвели превосходно. Мать игумения посылала меня на хутор, на покос. Открою я, бывало, окно, как к утрене вставать, а из окна, от трав, благоухание, будто ладаном росным окажено.
– А я возвращаюсь к слову своему: и почитать! Мать Иринея – дивная старица.
– Мало ныне уж таких, мало, – откликнулась вторая монахиня, худая, серая старушка, в медных очках.
– Воистину – молитвеница! – сказала няня. – Васенька наш, – она погладила брата по спине, – родился болезненный. Почти ничего не ел. Плачет, бывало, плачет, а доктор рукой машет: ничего, мол, не могу, и, наконец, сказал: вы, дескать, денег мне не давайте: я ездить езжу, но в пользу не верую, а для своего, докторского, любопытства: как конец обернется. И порешили мы с барыней под образа Васеньку положить: не мучить боле, а на волю Божию. Доктор это увидел, махнул рукой и больше не приезжал. Только мы его проводили, а матушка Иринея к нам.
– Никуда не ездит, а тут приехала, – отрезала значительно Параскевушка.
– Приехала – и прямо к Васеньке идет. Мы за нею. «Нет, – говорит, – я одна побуду. Вы устали небось».
– Ну, это неспроста. Не «устали», а неспроста, – сказала монахиня в очках.
– Простое ли дело? – сказала няня. – Мы за дверь отошли. А она подле него на колени стала и так-то молилась, так молилась. Мы видим, а она нас нет…