Сталинград. Том второй. Здесь птицы не поют - стр. 33
– Однако, каков молодец! – с восхищением протянул Колесников. – Порох с огнём.
– Да уж, закалённый в огне булат, Клим Тимофеевич. На смерть стоит.
– Так к награде…К награде Танкаева! – настежь распахивая жаркую шинель, гремел восклицаниями Колесников. – Что ж ты, Арсений, кота за хвост тянешь?
– Не кипятись, политрук. Не, ты, один подмечаешь героев. Танкаев наградами не обижен. Всё по заслугам. За взятие высоты со своей ротой, за проявленное мужество-героизм, он уже представлен мною к ордену «Красной Звезды». А бойцы его, все, как один, – к медали «За отвагу»! На этом плацдарме, каждый достоин награды. Все мы тут…смертники – штрафники, политрук. Да-а,..затащила нас судьба фронтовая…на чёртов пригорочек.
Но Колесников, пропустив мимо ушей последние слова комбата, воодушевлённо продолжил:
– Если не убьют, ей-ей, далеко пойдёт наш капитан.
– Этот не пойдёт, полетит, – крылья у него за спиной. Это – я тебе говорю, Клим. Эх, ему бы знаний побольше! Военную Академию штурмом взять…Доблестный командующий мог бы отлиться из этого горца. Много раз уже жизнь испытывала его на прочность, и не всегда можно было выстоять, скажу я тебе. Но он выстоял, всем смертям назло! Уж ты поверь, – в голосе комбата послышалась звонкая медь горделивого превосходства. = Есть в нём прекрасный сплав боевых и человеческих качеств. Редкий сплав. Скажи на милость, сколько знаю его…Танкаев жил и живёт лишь одним: выбить врага, да жизнь свою прожить с толком, не зря! Ну, хорош похвальбою искрить.
– Как бы ни сглазить, – с живостью подхватил Колесников.
– Вот, вот! Хорош. – Воронов одёрнул складки офицерского полушубка, поправил портупею, поясной ремень, уверенно и твёрдо улыбнулся. – В штаб пора, Клим Тимофеевич. Пойдём-начнём, командиры нас ждут. Синельников! – крикнул он на ход ноги.
– Я-а!
– Что связь, паразиты?
– Готова, товарищ комбат! – победно выкрикнул Шурка Синельников. – Только – только наладили.
– Добро! Связь с комдивом Березиным мне. Быстро!
* * *
Пыхая папиросками, воровато ужатыми в горсть, они пошли вдоль высокого бруствера к блиндажу: комбат – широкий, как дверь, и политрук – прямой, как оглобля, снова застёгнутый на все пуговицы и крючки, ей-ей, чем-то похожий на зачехлённый, в ножнах палаш.
…Были уже у входа, как вдруг, чей-то звенящий тревогой голос, выкрикнул:
– товарищ комбат, гляньте!
Воронов замер, повернул широколобое, обветренное лицо на голос; из-за его плеча выглянул на окрик Колесников.
– Опять, ты-ы! В чём дело, Черёмушкин? – комбат спустил собак, раздражённо впился в хорошо знакомое лицо рядового. – Что на сей-раз? Что уставился, как родимец на попа?
– Да нет, же! На небо гляньте, товарищ комбат! – Черёмушкин заполошно вскинул руку.
Офицеры, вместе с оказавшимися поблизости стрелками, подняли взоры и…каждый, против воли, каков бы он ни был храбрец, ощутил, как его пробрала ледяная, сыпкая дрожь. Как натянулись поджилки и замозжало между зубов…А дыхание стало чаще.
По тёмной бугристой жести предночного неба, покуда бесшумно, точно стервятники, распластавшие крылья, хищно выпустив вперёд когтистые лапы-шасси, воздух резали бомбардировщики, четыре звена – по три машины в каждом.
Гнетущее состояние, сродни удушью в петле, усилилось, когда на бортах фюзеляжей, крыльях и вздыбленных хвостах, – зловеще замаячили жирные, бело-чёрные кресты и паучья свастика. И ту же секунду, чугунное небо, в оба конца, накалил тяжёлый гул моторов. А следом, со стороны солдатских котлов, где курилась сладким дымком полевая кухня, запоздало раздался истошный, хрипатый крик старшины Рябова: