Сонет с неправильной рифмовкой - стр. 4
С рождения живя в Москве, он был до смешного равнодушен к столичным достопримечательностям, машинально передвигаясь между домом и школой, домом и институтом, домом и работой: лишь очень редко ему случалось, вырвавшись по редкой надобности за пределы обычных своих маршрутов, вдруг залюбоваться каким-нибудь игрушечного вида храмом, со всех сторон окруженным, как крестоносец мамелюками, подступающими многоэтажками. В музеях же он после школьных экскурсий и нескольких неловких свиданий ранней юности (его провинциальная подружка, чтившая конвенансы, любила таскать его по мемориаль-ным квартирам отставных знаменитостей вроде художника Мафлыгина) не бывал, кажется, ни разу. Почему-то для эксперимента он выбрал Зоологический – вряд ли полагая, что случившееся с ним чудо правильно изучать между других свидетельств Божьего величия, а скорее по школьной памяти: запомнились безлюдные залы с навощенным паркетом, чучело кабана с наркотическим блеском глаз и чей-то исполинский скелет, выглядевший в окружении шерстистых товарищей по несчастью, как нагой среди одетых.
Как это обычно бывает с детскими воспоминаниями, реальность никак не могла приникнуть к ним без зазора: другими помнились и лестница, и экспозиция, и даже сами чучела, хотя, казалось, за ничтожные по историческим меркам два десятилетия ничего с ними произойти не могло. Зато чаемое уединение действительно досталось без труда: в десять утра в музее не было никого, кроме смотрительниц. Умом Рудковский понимал, что выглядит довольно нетипично, чтобы не сказать подозрительно, словно мужчина, пришедший без спутников на утренний спектакль в кукольном театре, но трудно было, даже обладая игривым складом ума, придумать злодеяние, которое он мог бы в окружении чучел совершить – разве что похитить одно из них. Впрочем, чтобы избыть неловкость, он мигом придумал себе легенду: дескать, провинциальный учитель зоологии, задумав организовать в школе маленький музей родного края, хочет набраться опыта в лучшем из возможных образцов для подражания. Выдумка эта не выдержала бы первых же вопросов гипотетического собеседника: в биологии он был поверхностен, провинции не знал, с учительским бытом был незнаком, а детей не любил, – но, как любая смутная фантазия, она успокоила его и добавила ему уверенности. Тем более что из-за стеклянных витрин с тиграми (один из них, привстав на задние лапы, жестикулировал передними, как будто показывая зрителю дорогу) донесся поток вполне отчетливых мыслей – настолько членораздельных, что Рудковский даже принял их сперва за живую речь. «Урсус маритимус – на месте», – говорил юный девичий голос. «Пантера пардус – присутствует, две штуки», – продолжал он. Выглянув из-за витрины с тигром, Рудковский обнаружил типичную старушонку-смотрительницу, представительницу милого русского типажа, почти неизвестного за пределами отечества, а постепенно вымирающего и у нас: всегда и по любому поводу готовые к сваре с посетителем, подозревающие всех и каждого в стремлении нанести урон драгоценным экспонатам, привыкшие, словно снайпер в засаде, проводить часы и годы в настороженной праздности, эти пожилые дамы будто вылуплялись из каких-то особенных куколок и, минуя детство, отрочество и юность, выходили на работу сразу уже в сущем виде. «Пантера тигрис в порядке, оба экземпляра», – проговорила она прямо ему в лицо и только теперь с опозданием он понял, что губы ее не шевелятся. «Хомо сапиенс, довольно потасканный, для экспозиции не годится, – продолжала старушка, поводив по нему взглядом и медленно поворачиваясь. – Вот ведь принес черт этакую дылду с утра пораньше». «Дылда» эта почему-то была Рудковскому особенно обидна, тем более что росту он был не сказать чтобы особенно высокого – лишь немного выше среднего. Несмотря на это финальное огорчение, эксперимент можно было считать удавшимся: действительно, отсутствие поблизости других сапиенсов, если пользоваться старушкиной терминологией, делало чужие мысли гораздо более отчетливыми.