Снова выплыли годы из детства… - стр. 20
– У Вас муж в тюрьме, с Вами люди откровенны. Вас все знают в Рыльске. Вам доверяют. Вы же не работаете. У нас будете получать зарплату. Мы будем Вам платить.
– Меня содержит брат.
Я вспоминаю мою тетку, которая после мамы для меня была вторым человеком. Как я сейчас вижу ее? Волосы чуть тронуты сединой и оттого кажутся вылинявшими, серыми, они собраны в пучок. Никакого испуга. Чуть-чуть насмешливое выражение лица. Не знаешь мою тетку – не поймешь, что думает. А если знаешь, то ожидаешь, что она сейчас насмешливо хмыкнет. Небольшие умные глаза глядят на сотрудника НКВД.
– Не всегда же он будет Вас содержать, – вежливо возражали ей.
Тетя Леля, не меняя выражения лица, пожала плечами.
Оказалось – всегда. До самой смерти. Брат Жоржик присылал ей ежемесячно деньги, как зарплату. Тетя Леля после ареста мужа никогда не работала.
«Чти отца и мать свою», – говорится в заповедях. Как поздно мы спохватываемся, как бесконечно страдаем, вспоминая свое бессердечие! Дядя Жоржик, мамин брат, не только чтил отца и мать – он всем помогал. Помогал братьям, Славе и Грише, сестре Леле и маме, когда папа сидел в тюрьме. Именно тогда дядя Жоржик поддерживал в нас веру в человека. «Жоржик – это ангел», – часто звучало в наших комнатах. Так к нему и относились всю жизнь в большой семье Курдюмовых.
Я в то время постепенно забывала папу и только иногда просила маму приготовить гурьевскую кашу, которую делал папа, или сводить на мельницу.
– Почему на мельницу?
– Папа обещал.
Гурьевскую кашу мама делать не умела, да и продуктов таких не было.
– А вот папа умел.
И мама попробовала. Когда вынула противень из печки, то все же это была просто манная каша, хотя и коричневая.
Прошла зима. Настала весна, и я опять выходила за калитку и, прислонившись к столбу, слушала гул проводов и вдыхала паровозную гарь. Горик, тетя Леля и Татка куда-то исчезли. (Оказалось, их пригласил дядя Жоржик на все лето к себе в Днепропетровск.) Я слонялась одна. К этому времени я уже совершенно забыла папу, и даже серого комочка, спрятанного где-то у сердца, не осталось. И вдруг слышу, что мы с бабушкой едем в Ленинград.
Весной 39-го мы с бабушкой поехали в Ленинград. Жоржик, которого только что выбрали академиком, прислал дополнительные деньги, и бабушка, купив билеты в мягкий вагон, взяла меня с собой. Расставания с мамой не помню. Вероятно, болезненная привязанность к ней ослабела. У мамы появился еще один ребенок, а у меня друг.
Купе поразило меня своим блеском, чистотой. Два дивана, покрытые белоснежными чехлами, над каждым диваном – зеркало. Зеркало и во всю дверь. Проводница приносила на подносе, покрытом белой салфеткой, два стакана крепкого чая. Темно-красный чай, просвечивающий сквозь подстаканники, меня поражал – было красиво.
– И еще печенье, – говорила бабушка, – с маслом.
Она намазывала толстым слоем масло на печенье.
– Ешь, – говорила она.
Мне это казалось очень странным. «Печенье с маслом? – думала я. – Нет, это уж слишком! Масло едят с кашей или с хлебом, но с печеньем?..»
– Почему не ешь? – спрашивала бабушка.
– Не нравится.
Бабушка удивлялась, но ничего не менялось. Всю дорогу до Ленинграда мы пили темно-красный чай и ели печенье с маслом.
– Это так вкусно, – повторяла бабушка, намазывая на печенье толстый слой масла.