Размер шрифта
-
+

Сказки печали и радости - стр. 19

Ведь Царицы согрешили. А Враг не дремлет.

Вольяна не роптала, лишь стала выбирать, что лучше, куда шагнуть – из окна или в океан с грузом на шее. Почти выбрала океан. Но через пару дней за нее посватались снова.

Господин Гофман явился сам: высокий, жесткие руки с пугающе черными венами, иссеченное морщинами хищное лицо, белая грива, брошь-револьвер на шейном платке. Только прищурился в ответ на «У нас живет пара более достойных вашего превосходительства девиц» – и отчим сдулся, ссутулился, хотя в росте гостю не уступал.

С Вольяной они не пошли в музей, а сели на скамье в сиреневом саду. Гофман, чьи седины были на фоне черного сюртука как снег, слабо улыбнулся и, пытливо всматриваясь, бросил:

– Ваши журавли летают. Я видел. Достойная работа.

Вольяна молчала. Сердце стучало в висках. Тук-тук.

– Я желаю забрать вас отсюда, – хрипло продолжил Гофман. Цветок сирени упал на его плечо. Пять лепестков. – Вам здесь не рады. Мне нужен кто-то, кто сможет заботиться обо мне, доме… – он равнодушно потер черные вены, – …а когда я умру, – думаю, скоро, – сменит меня, где возможно. Будет смотреть за механиками. Музеем. За Цесаревичем, например, став фрейлиной его жены, ведь рано или поздно он женится. Понимаете, власть – тоже механизм, чувствительный к потере винтов…

Вольяна понимала, но не верила. Это все – о ней?

– Я наблюдал за вами всякий раз. Оставил ваших птиц. Вы мне нравитесь.

Вольяна молчала, боясь шевелиться, краснела, бледнела… не выдержала. Цветок лежал у Гофмана на плече. Она схватила его – и быстро сунула в рот. Сладкий. Душистый. Как… счастье? Гофман воззрился на нее, поднимая густые брови… и рассмеялся.

– Да. Определенно. И не бойтесь: обойдемся без «Вы мне тоже». Не люблю ложь.

Через неделю она стала его женой и нашла небывало приятными его компанию и все еще крепкую руку, на которую можно опереться. Через две – прижилась в усадьбе, среди недособранных автоматов и чудаков-механиков. Через три…

«Не люблю ложь». А ведь слова просились с языка.

Он оказался хорошим человеком: не угрюмым гордецом, не надменным гением. Рассеянный по утрам, замкнутый, но не чуждый тепла и смеха, вежливый, прощающий все, кроме уныния. Он говорил с Вольяной не как она боялась – не как с недалекой внучкой. Терпеливо вводил в дела, смотрел и поправлял чертежи. Слушал и брал в разработку ее идеи. Повторял: «Далеко пойдете». А в доме уцелели его старые портреты. Автоматы, мелькавшие на них, были вполовину не так совершенны, как нынешние, но сам Гофман, темноволосый, с едва наметившейся ранней проседью, полный сил…

Смотря на него там, в прошлом, Вольяна словно обнимала прекрасного призрака.

Через месяц он, и так мучавшийся болями в костях и чернокровием, занемог, слег и стало ясно: не оправится. А Вольяна поняла, что не хочет… нет, нет, нет!.. быть вдовой. Ее душили тоска и жалость. И еще сильнее душили чудесные сны о непрожитом – где встретились они юными, где могли взаправду быть супругами, где завели детей.

Почему? Почему это только мечта, да еще мертворожденная?

На пятой неделе под вечер она встретила у постели мужа тонкую фигуру, и под плащом блеснул гербовый медальон. Цесаревич не поспешил скрыться, сам заговорил в коридоре – и оба они, что малые дети, не сдержали слез. Гофман был наставником Цесаревича в физике и механике, а во младенчестве – единственным, кто мог забавной заводной игрушкой успокоить его плач. Теперь Цесаревич тоже горевал. Но когда слезы высохли, вдруг огляделся и приложил палец к губам.

Страница 19