Сибиллы, или Книга о чудесных превращениях - стр. 9
И вот сейчас, принужденная новым приливом, прибытием новой волны истории посмотреть на себя в зеркало я спрашиваю: что это? Чем я стала? И как это что может быть связано с где?
Сан-Франциско, 2004
Наши мертвые проникают в нас после смерти и начинают совершенно особый вид существования.
С одной стороны, речь идет о чем-то домашнем, уютном, внутреннем – так твой кот забирается к тебе под одеяло, и вот вы уже единое новое теплое существо-чудовище.
С другой стороны, в этом переселении/подселении мертвых в их живых есть нечто сродни паразитической жизни растений.
Работа памяти – это работа отслаивания. «Ты хочешь сейчас вернуться?» – спрашивают меня. «Я не могу сейчас вернуться», – отвечаю я, но я могу осознать свой особый способ предательства и верности и воссоединения.
В старой, полной прелости, прелести, плесени оранжерее Сан-Франциско мы сиживали с моей теперь уже мертвой матерью на последних месяцах моей беременности следующей девочкой в нашей семье. Когда я набралась все же смелости сообщить ей об этом, в качестве оправдания преступления, способного нарушить мое служение ремеслу и призванию, я воскликнула «Будет девочка!» На что она сурово ответила: «Естественно, а как же иначе?»
Мы сидели молча и смотрели, как идет дождь, как в нечистом бассейне тыкались друг в друга похожие на кротов золотые белесые рыбы.
Мне запомнился тот февраль, один из самых острых моментов калифорнийского внесезонья, когда из серых неживых потоков, из черных сиротских ветвей начинают вылезать жирные розовые коралловые соцветия – похоже на стремительные роды. Особенно бесстыдно и радостно это происходит у магнолий – как будто расцветает кусок мяса.
Земля, где тебе приходится выносить беременность, навсегда становится твоей – ты соединяешься с землей и водой и воздухом тонкими, но цепкими корешками. Связь эта – не обязывающая, но все же, в ситуации горькой бессвязности, ласкающая. Мы прорастаем в чужое/в чужбину своей чудовищно меняющейся плотью.
В оранжерее моя мать любила рассматривать растения, совершенно невозможные в нашей прошлой суровой петербургской жизни, – пластмассовые аляповатые орхидеи, но особенно – хищные зубастые растения, до которых она дотрагивалась узкими пальцами и надменной улыбкой Саломеи.
Пока она изучала душную оранжерейную флору, отложив очередной томик графа Толстого или Пруста или Заболоцкого (которого я и выбрала в итоге для положения с ней во гроб), я все безусловнее превращалась в огромное безобразное растение на грани перерождения. Пока она наблюдала, я вызревала, взращивала в себе Фросю. Я была тогда гораздо старше: думаю, человеческий возраст протекает нелинейно, кругами и рывками – в беременности я была древним существом, проживая несколько жизней одновременно.
Во мне происходило установление связей с той, которая скоро уйдет, и той, которая еще не родилась, происходило неосознанное впускание уходящей в себя.
Теперь, когда я вернулась сюда, в места нашей общности и нашего сомолчания, наших общих превращений, я постоянно натыкаюсь на нее в себе.
В старости мать стала невероятно наблюдательна – утратив свою губительную, стран-ную красоту она, сумевший состариться Нарцисс-удачник, вывернулась наружу и теперь с изумлением, с умилением замечала каждого вонючего бездомного с иглой в вене прямо на цветущем ирисами газоне парка, каждого кота и грозящего коту енота, каждое резное отражение в луже, каждую красочную безумную старуху, желающую отразиться в ней.