Размер шрифта
-
+

Сибиллы, или Книга о чудесных превращениях - стр. 7

Она передала или попыталась передать нам с сестрой мастерство, внушила нам бесстрашие и равнодушие особого рода, в этом была мощь, был смысл ее материнского молока.

Насколько мы можем судить, изображения ящериц могут принадлежать другой руке, менее уверенной и опытной.

Когда моей матери приходилось изобразить ящерицу (реже – змею, или жабу, или птицу), она поручала это мне: в семье меня дразнили Мастерицей ящериц.

По сравнению с ее прозрачно-светящимися лярвами-личинками, куколками, бабочками, бутонами, ящерицы казались матери скушными – грубыми, простыми, пресными. Я же приучила себя к их резким движениям, к их всегда готовым сократиться юрким блестящим и при этом отвратительным неловким телам. Я любила наблюдать их на раскаленных камнях Суринама: чудовищных и человекообразных. Я полюбила также их набитые чучельца, везде торчавшие и валявшиеся в нашем доме в Амстердаме.

Были ли мы таким образом в соревновании?

Конечно, нет.

Я и мечтать не могла соревноваться с ней: она было великой Сибиллой Мериан, я же, мы с сестрой, были вечно на подмалевке. Мы были следующими.

Мы следовали за ней, куда бы она ни направилась, куда бы ни повелела – в монастырь премудрости или в тропики Суринама или обратно в Амстердам или в Новый, невозможный, умышленный Амстердам на краю света.

За ней несуществующей, отсутствующей, мертвой я ринулась в не вполне существующий город, чтобы охранять там, как Цербер, ее жуков и бабочек, ее альбомы из кожи нерожденных животных, чтобы смотреть без конца на ее работы.

А она на каждую мою работу смотрела со снисходительной тревогой, скукой, заведомым разочарованием, взгляд ее был пуст и прохладен, но все же иногда я замечала возле ее рта складочку развлечения.

Да нет, скорее вот так, говорила она растерянно, рассеянно.

Доротея наблюдала, как пристально мать рассматривала: жирная мохнатая рогатая упорная гусеница впадала в беспокойство, в лихорадку, в бешенство – а потом замирала. Забиралась под лист, становилась бурым мешочком-куколкой, косточкой.

Начиналось ожидание, заворачивалось терпение: вокруг сухого сжатого рта матери начинала бродить властная гримаска предвкушения, предзнания. Мать ждала добычи – как, вылезая из заточения, новая тварь достанет влажные сжатые крылья, как медленно трудно станет их расправлять, еще совершенно не зная своей новой сущности, природы, судьбы.

Синие ослепительно смято оранжевые влажно-изумрудные, но иногда, вопреки ожиданиям, эти крылья оказывались и совершенно серыми, как зимний песок, как жемчуг в ушах матери по редким ее праздникам, как мартовский уже неживой снег.

Этот новый, теперь принадлежащий ей город, также сначала казался Доротее серой бабочкой, зловещим ночным мотыльком с угрожающим у/взором на крыльях – мечущимся не к месту, не ко времени.

Наверное, это было самое странное, когда из прелестной многообещающей гусеницы, из томительной тайной куколки появлялось серое бурое никаких обещаний вроде бы не выполнившее существо, или, того хуже, вылезали сожравшие куколку паразиты.

Это было лжепревращение.

Тогда мать уныло вздыхала и все равно принималась старательно описывать: ученый/художник, учила она дочерей, не должен заглядываться, очаровываться красотой, наша задача запечатлеть, постигать сущее, а не желаемое, мы же не поэты, улыбалась она грустно. Красота у насекомых, учила их мать, лишь знак того, что они ядовиты, опасны, к ним нельзя приближаться: все, что полезно, что служит жизни, что живет трудом – скорее невзрачно безвидно безобразно серо.

Страница 7