Шершавые этюды - стр. 3
Голова невольно осела на плечах, а без того неровное дыхание стало еще более прерывистым, дрожащим.
– С каждым последующим годом… она все больше и больше таяла…
Осточертевший, до боли знакомый ком подступал к горлу. Воспоминания резко накатили, а губы вздрогнули невидимо для глаз. Алеся заметила. Подобрав слова, я нехотя продолжил:
– Кто-то говорил, что в этом моя вина: погубил семью, несчастье обрушил. Кто-то верил, что наговорили на меня…
Вспомнились янтарные глаза, крепкие бедра, манящий оскал.
– Не люди мы, что ли… – сдавленно прошептал я.
Не люди мы?..
Нет ли в нас жалости, когда мы порочим добрую душу? Нет ли раскаяния, когда оступаемся на кратчайший миг? Нет в нас сердца, когда оскверняем чужое?..
Не делал я ничего!
Не делал… И не мог я утешить ту, в которой уже поселились сомнения, как не мог объяснить, убедить, что это была ошибка: невнятные, мимолетные, неопределенные объятия, поцелуй, которого я не желал, который родился в сплетнях и мелочных разговорах…
Видит Бог, я пытался… и она пыталась простить меня…
В оставшиеся годы улыбка и смех наполняли ее, но тень неверия, как сок ядовитого анчара, впиталась в тонкую душу; где-то там, за пределами небесного блеска, спрятались пасмурные веяния одной нелепой, глупой случайности…
Алеся не отдирала глаз от фотографии. Мужчина и женщина все еще беспечно улыбались. Так улыбаются люди, отринувшие обиды сущего мира, нашедшие утешение друг в друге. Так улыбались мы.
Комнату заполонило молчание. Острое. Нещадное. Безликое.
Протекли несколько страшных секунд, пока Алеся не решила высказаться.
И высказалась она действием: взяла медно-бурые часы со столика, провернула запонку по часовой стрелке. Шестеренки заскрипели, стрелка выписала один круг, другой, третий. Вторая лениво плелась следом, как если бы старая черепаха тащилась за бегуном. Рычажок затрещал, крутанулся барабан, колесики побежали. Вдруг маленький механизм приободрился, пару раз чмокнул и весело защелкал, будто проснулся от долгого-долгого сна. Алеся заботливо отложила позвякивавшую вещицу на тумбочку. Во взгляде читалось маленькое удовлетворение, и легкая улыбка осветила молодое личико. Алеся спокойно вымолвила, улыбаясь тихо, умиротворенно:
– Она вас любила. А вы любили ее. И до сих пор любите. Она всегда это знала… Посмотрите, – она поднесла фотографию, которая, казалось, пленила ее, – какую бы вину вы не испытывали, я думаю, она нашла прощение…
Какие простые, наивные слова. Они не отличались ни искусностью изречения, ни сложностью слога, они были просты, как милое личико говорящей, или как шторы, висящие у подоконника, или как лучи, просвечивающие сквозь них. Но в простоте ее мысли таилось то, что другому показалось бы совершенной глупостью, – наивное слово живого сердца. Маленькая мудрость неиспорченной души. Наивность хранит пульсацию жизни, подумалось мне. Так думала Настя, так она жила до конца своих дней…
Алеся еще раз посмотрела на фотографию.
Я уже давно испытывал жуткую усталость.
– Алесенька, мне бы поспать немного…
Алеся замолкла.
– Конечно…
Она забрала поднос и, постояв у столика, вскоре исчезла за дверью. Я остался один. Светло-розовые занавески лениво колыхались; за стенкой слышался глухой стук колесиков, приглушенный сонм голосов. Отчетливо были слышны только маленькие часы, которые поспешно отстукивали привычный им ритм. В очередной раз напрягши свое тело, я достал лежащую в тумбочке ручку, взял фотографию и на обратной стороне решил написать.