Сергей Николаевич Булгаков - стр. 28
Единственное условие требуемой здесь безусловности в постановке вопроса и ответа на него следующее: нужно не иметь никакой предубежденности – метафизической, спекулятивной, догматической или эмпирической… Вопрос, стало быть, возникает в непредубежденном сознании, в феноменологическом поле беспредпосылочного и оттого непреодолимого «опыта».
Религия, утверждает далее Булгаков, именно в этом смысле представляет собой настолько универсальный факт человеческой жизни, что его прежде всего невозможно отрицать. Что именно? Что невозможно отрицать? Именно опыт, тот самый живой религиозный опыт – мы помним, что декларацией его тотального значения для религиозного познания начинает «Столп и утверждение Истины» о. Павел Флоренский. По Булгакову, отсюда, кантовская «четвертая» критика, попытка которой была все-таки предъявлена в работе «Религия в пределах только разума», оказалась неадекватна своему предмету.
Казалось бы, дальше Булгаков и должен был в соответствии с заявленной претензией построить бы такую критику, пользуясь все тем же трансцендентальным методом? Вместо этого вслед за утверждением религии как универсального опыта он обращается к его феноменологии, причем в предельно личном рисунке…
Зовы и встречи «Света Невечернего» (с авторским пояснением в сноске: «Из истории одного обращения») этот беспредпосылочный, неожидаемый (и вдруг) – и оттого воспринятый как непреодолимый – опыт вхождения в конкретно-личное совершенно иного – и оттого воспринимаемый как опыт религиозный. Он описывается в проекции трех планов встреч.
1. Первая встреча послана Природой: сознание привыкло видеть в ней «лишь мертвую пустыню под покрывалом красоты (курсив мой. – Н. В.)» – душа же не мирится с «природой без Бога»[73] (и здесь антиномия!). «Вечерело, ехали южной степью… вдали синели уже ближние кавказские горы… внимал я откровению природы… И вдруг в этот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть… не пустыня, не ложь, не маска, не смерть…»[74].
2. Вслед за этим переживанием («…брачный пир, первая встреча с Софией…»[75] приходит «новая волна упоения миром»[76], и здесь лишь намеком, эдакое целомудренно-неразвернутое, но понятное – «розановское». Личное счастье: «…но о том, о чем говорили мне в торжественном сиянии горы, вскоре снова узнал я в робком и тихом девичьем взоре, у иных берегов, под иными горами…»[77]
3. И наконец, главное – встреча с Сикстиной в Дрездене… «Ключи живой воды – в искусстве…»[78]. И здесь тихое касание («Сама Ты коснулась моего сердца…»[79], беспредпосылочное вхождение иного («Моя осведомленность в искусстве была совершенно ничтожна, и вряд ли я знал, что ждет меня в галерее»[80] – к тому же марксиста!) – и тем более непреодолимый характер его воздействия («Я не помнил себя, голова у меня кружилась, из глаз текли радостные и вместе горькие слезы, а с ними на сердце таял лед, и разрешался какой-то жизненный узел… то была