Реквием по живущему. Роман - стр. 28
– Впрочем, какая разница! Не хочешь – не говори, – сказал он, и я опять перестал понимать, так что ему пришлось перевести и медленно (еще медленней, чем складывал руки за спиной) повторить на нашем языке. И получалось, что ответа он все-таки хочет, потому как дальше замолчал. И я сказал:
– Это место. Я его знаю.
– Красивое место, – согласился он, а я уж понял про себя – хозяин. И вспомнил твоего деда, загорелся кожей и произнес:
– Очень. Очень красивое. Оно ждет тебя.
Он вскинул брови:
– Меня?
– Да, – сказал я и приложил к сердцу ладонь. – Будь нашим гостем.
А он, переждав немного – видно, мысленно на русский переводил, – откинул дверцу прилавка, подошел ко мне и спросил с любопытством:
– Где это?
– Два дня, – ответил я. – Путь хоть и трудный, но не слишком. Обычный путь. Я сам повезу.
– Твоя повозка? – указал он во двор, указал одним подбородком. – Ты ехал в такую даль, чтобы просить меня быть вашим гостем?
И я кивнул. А он еще больше приблизился ко мне и осмотрел с ног до головы, а я стоял, прямой и стылый, как бревно на морозе, как столб посреди лавки, окруженный покупателями, стиснутый жадным их дыханьем, и чувствовал себя бревном, и, видит Бог, жалел это бревно, и следил, как примеривается он ко мне – бревну, словно прикидывая, в какой точке начать пилить.
– Это он прислал тебя?
И я, конечно, понял, что это вопрос, и, конечно, понял, что ко мне, но разрази меня гром, если я понял, в какой такой точке он стал пилить. И я молчал столько, сколько выдержал, но вовсе не придумал, чего ему нужно, а потому снова кивнул, ибо ответить отрицательно показалось неприличным, казалось неправильным, опрометчивым, и могло – вот что казалось! – разрушить с таким трудом лепившийся разговор.
– Да, – сказал я. – Да, – мой отец.
И теперь получалось, что прилично и вежливо, но и что правда – тоже.
– Он не может быть тебе отцом, ведь он почти мальчишка.
И я подумал: вот оно что. Вот он о ком. И подумал: для тебя мальчишка, а для нас, похоже, никогда им и не был. И оставалось еще придумать, чтó сказать ему вслух – озадаченному хозяину лавки, хозяину картины, хозяину нашего будущего – так, чтоб не запнулся разговор и чтобы легче было потом не замечать его чужого голоса, трогающего наши слова.
И я сказал:
– Он сосед мой. Но то – отец прислал. Хочет дело тебе предложить, а картина ни при чем. Просто удивился я, до чего все настоящее… А так, кто не знает его, для тех – мальчишка…
И теперь мне вроде как полегчало, потому что его пора настала мучиться тем, что бы такое придумать в ответ, и уже ему, а не мне, помогали пальцы, блуждающие в ящике с утварью, а когда помогли и остановились, он сказал:
– Я ведь могу отказаться. Что тогда?
– Тогда – твой помощник. Не беда, что языка не знает. Ему и не надо знать.
И он спросил:
– Вот как?
И я ответил:
– Да. Главное – всем выгода. И тем, кто в ауле – тоже.
А он усмехнулся и повторил:
– Вот как?
Потом повернулся к тому, со стекляшками, и что-то быстро и длинно говорил ему на остром их языке, а тот все поддакивал и гаденько так хихикал. И я, глядя на них, впивался ладонями в ножны, передавая им с влажным теплом свою злость, и, заперев ее там, в кинжале и ножнах, изо всех сил не пускал наружу, а те, болтуны, ее даже не замечали, и будто не замечали меня, это совсем уж сбивало с толку, так что не пускать злость наружу через минуту стало мне проще, а им стало проще спасать свои жизни, за которые они даже не беспокоились, весело перебрасываясь хлопьями беззаботного смеха и, казалось, вовсе не помышляя нанести обиду. И когда кончили, злости осталась лишь малость, чуть-чуть, и я стер эту малость полой черкески с рукояти и ножен.