Размер шрифта
-
+

Реквием по живущему. Роман - стр. 30

И он опять засмеялся, и снова весело, беззаботно так, словно я пошутил, только я ведь совсем не шутил. И он спросил:

– Хочешь еще чаю?

И когда мы опять прихлебывали из своих стаканов, сидя друг против друга, он сказал мне:

– Риск. Все дело в риске. Будь у тебя свой револьвер, я рисковал бы целой повозкой утвари да жизнью помощника. А дай я тебе его, револьвер, бесплатно, я рисковал бы уже оказаться ослом.

И я отпил глоток и сказал:

– Понятно. Все равно что конокраду плетку дарить, а после глядеть, как он ею твою лошадь погоняет. Ты это хотел объяснить? Только я ведь не конокрад.

– Верно, – улыбнулся он. – И я не осел. Да ты не обижайся. Лучше купи револьвер.

И я спросил его:

– Скажи, а разве не может с ним управляться помощник твой?

– Может, – сказал он. – Да у него есть свой.

– Зачем же тогда, – говорю, – еще один?

– А зачем ты сам моему помощнику?

– Как зачем? – говорю. – Я же там не чужак. Все ущелье пешком исходил, верхом изъездил.

– Вот-вот, – отвечает, – не чужак. Потому-то наверняка будешь знать, когда стрелять нужно, а когда револьвер за пазухой прятать… Да и потом  два револьвера лучше, чем один. Так?

И я сказал:

– Все правильно. Только нехорошо как-то.

А он сказал:

– Конечно, нехорошо. Быть может, потому и правильно, что нехорошо.

И я задумался, и он молчал, и думал я про твоего деда и про то, что нынче уж ему не придется тешиться, и что вместо того нужно будет ему решать, что такого еще проиграть, прежде чем приобрести себе эту штуку, а заодно с ней – и право на выигрыш, который тогда только выигрышем станет, когда оплатит новую эту потерю и вдобавок что-то еще, возможно, новое знание о правильном или же знание старое, но впервые узаконенное вслух за чашкой чая человеком, никогда не видевшим наших мест воочию, но успевшим купить и повесить на стену их красоту, успевшим раньше еще, чем дед твой определил его в хозяева нашего будущего, только насколько раньше, я не знал и потому спросил, когда он ее купил, и он ответил:

– Прошлым летом. Их две было. Эта мне больше приглянулась. И обе – в человеческий рост. Как раз для наших низких стен.

И я поправил:

– Чуть меньше.

И он согласился:

– Пожалуй.

– Скорее, в высоту среднего подростка или девушки. А на второй водопад был.

– Точно, – сказал он.

– И вода как живая, – сказал я.

– Верно, – ответил он. – Способный паренек.

Ну а я ничего не ответил, только чай свой допил и отставил в сторонку стакан, а когда поднялся, он снова коснулся моего локтя и сказал:

– Послушай, кажется, я придумал. Одной картины будет вполне достаточно. Не так, чтобы она мне очень уж пригодилась, ну да ладно… Договорись с ним по-соседски – и револьвер твой.

И я покачал головой:

– Ее больше нет.

– Жалко, – сказал он.

– Жалко, – подтвердил я, попрощался и вышел. И, конечно, еще разок, прежде чем оттуда убраться, на стену взглянул.

И пока домой ехал, все про утес нарисованный думал, про лань, что на нем царила, про жуткую смерть, что видели чуть ли не все в нашем ауле, но никак помешать ей не могли, про Одинокого и любовь его, которой и вовсе не предвидели и разделить которую удалось лишь несчастной девчонке, да и то – ценой собственной гибели, про цену бедности, что не в силах купить себе револьвер, и про цену револьвера, что оказался дороже всеобщей выгоды, про удачу и дикие деньги на то, чтоб ее обрести, про знание, что ведает, как разбогатеть, но не знает, как перед тем отделаться от нищеты своей, про старика, что за длинные бедные годы свои выучился придумывать такое, что не приходило в голову никому до того, но так и не сумевшего заработать на своих выдумках ничего, кроме вечной надежды, и про молодого, что, казалось, и шагу не ступил за пределы своего одиночества, но нашел в них, в этих пределах, куда больше, чем дед твой в бодрой своей находчивости. И думал про то, как несчастливы они оба, и про то, что несчастливость первого (старика) вроде как предпочтительнее несчастливости второго, потому что тот, второй, несчастлив даже своей удачливостью, которой, похоже, никогда не искал, которая дана была ему свыше все равно как проклятье – или благословенье, тут уж не разобрать, – и благословенное это проклятье не пустило его умереть тогда даже, когда он вовсю старался, тогда, когда было это правильнее всего, настолько правильно (так теперь думал я, и мысль была как озаренье), что вошло бы в легенду, примирив ее с нашей памятью – о нем и о наших ему пораженьях – в прекрасную легенду о прекрасной любви, навсегда освятив утес и его непокоренность, освятив и трепетное наше послушание утесовой непокоренности, словно свидетельству таинственной кары небесной, что оставляет земным лишь земное, а все другое забирает в легенду. Но провидение решило иначе…

Страница 30