Призраки Пушкина. Национальный поэт на rendezvous - стр. 14
С «духом» дело обстоит сложнее – в силу неоднозначности отношения поэта к вопросу о загробной жизни и личном бессмертии. Как известно, в итоговом «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» посмертное бытие поэта связывается с существованием поэзии вообще: душа останется «в заветной лире» и будет жить, «доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит». Никаких «небесных селений» в творчестве Пушкина нет (образ «заоблачной кельи», в которой мечтает сокрыться «в соседство Богу» лирический герой стихотворения «Монастырь на Казбеке» (1828), символизирует абсолютное удаление от мирской жизни, но, так сказать, в пределах жизни земной). Наконец, образ престола Высшей силы в творчестве Пушкина относится к числу исключительно редких и вызывает «неконтролируемую» ассоциацию с явно не подходящей «по духу» для спиритического послания «Гавриилиадой» (1821):
Следует ли из этого, что истинный автор стихотворения «Входя в небесные селенья…» (кто бы он ни был) вложил в уста поэта совершенно чуждые ему при жизни, но необходимые для спиритического образа суждения (более или менее удачно воспроизведя стиль Пушкина)? Думается, что нет. Развивая мысль Каратыгина, «что-то пушкинское» в «посмертном» стихотворении имеется не только на «внешнем», стилистическом, но и на «внутреннем», содержательном уровне.
Как известно, тема загробной жизни («судьбы души») принадлежит к числу любимых тем Пушкина на протяжении всего его творческого пути: от лицейской «Элегии» («Я видел смерть…») до финального «Памятника» (Гершензон; Сендерович). Стихотворение «Входя в небесные селенья…», как мы полагаем, – эхо «спиритуалистических» произведений Пушкина, наиболее близких «по духу» верованиям спиритов. Так, упомянутый «престол» отсылает читателя не к знаменитой «Гавриилиаде», а к не столь известной, но зато глубоко религиозной «Эпитафии младенцу. (Кн. Н. С. Волконскому)» (1829):
Как видим, в этом «нетипичном» для Пушкина стихотворении55 есть и «покой», и сочувствие к «изгнанию земному», и «благословение», и «мольба» за близких. Эти совпадения (даже если они и не были намеренно включены в текст мистификатором – медиумический текст, судя по всему, представлял собой импровизацию56) позволяют лучше понять жанровую специфику «загробного» стихотворения Пушкина. Перед нами любопытная попытка «скрещения» эпитафии57 – жанра редкого, но все же встречающегося в творчестве поэта, – с традиционным пушкинским жанром дружеского послания (ср. «жанроуказующее» обращение к друзьям в стихотворении, характерный для Пушкина мотив мольбы за друзей). С точки зрения спиритов, записанное ножкой стола медиумическое стихотворение – своего рода над- или, точнее, за-гробная надпись поэта, выполненная им самим (при посредстве столика) и адресованная друзьям, подобно его многочисленным прижизненным посланиям. Иначе говоря, стихотворение пушкинской тени есть проекция одного из центральных поэтических жанров его творчества, символизирующего в читательском восприятии привязанность поэта к радостям земной жизни (пиры, веселье, дружеское общение), в пространство эпитафии, традиционно ассоциируемой с мечтой о лучшем мире.