Размер шрифта
-
+

«Последние новости». 1936–1940 - стр. 127

, и оттого-то музыка в них так и действенна, что все концы ее «опущены в воду», что она неуловима и в то же время гипнотически-насыщенна. Даже в моменты самого напряженного вдохновения, чуть-чуть расходящегося по стилю с его обычной обаятельной словесной скромностью, – как в гимне из «Пира во время чумы», – Пушкин не ищет свободы в разрыве ассоциации. Он никогда не бросает читателя на произвол его собственных умозаключений. Пушкин пишет: а есть б, б есть с, с есть д, д есть е, значит а есть е. Современный лирик нередко сразу заявляет, что а есть е, – читатель в ответ относится к нему приблизительно так же, как отнесся Николай I к Чаадаеву.

Многочисленны случаи притворства, гениальничания. Из-за них подорвано доверие к поэзии – и распространилось скептическое поглядывание на нее как на баловство. Стихотворец, у которого ломаного гроша за душой нет, которому абсолютно «нечего сказать», естественно, ищет словесных и образных дебрей, где ему легче скрыть свое убожество – и, право, нужен иногда очень пристальный, очень внимательный взгляд, чтобы убедиться в наготе некоторых таких королей! Но выбрасывание звеньев из речевой цепи все чаще становится методом у людей, которым тема не нужна. Именно к ним отнесем и Присманову. Списываю первое ее стихотворение «Гроб» – о больных детях:

Дадут ли в жизни будущей венцы,
Взамен неисцелимого порока?
Таких – не утешают леденцы,
Глаза их в синеве сидят глубоко.
Подчеркивает мраморность чела
Не локон: роковой венок уродства.
Лучистая, но льдистая скала
Не в силах дать травы для скотоводства…

Здесь связь обнаружить и трудно – и сравнение немощного тела с бесплодной скалой довольно ясно. Но стремление к прыжкам очевидно сразу. Пристрастие к определенному методу очевидно – и дальше оно приводит порой к решительной «неудобочитаемости».

Наши молодые поэты, почти поголовно привыкшие к исключительно слуховому восприятию поэзии, этого, может быть, и не заметят. Если заметят, то сошлются, пожалуй, на западные примеры – в сравнении с которыми наши «разрывы», конечно, совсем пустяшны, сошлются хотя бы на сюрреалистов, провозгласивших принцип автоматического, то есть бессознательного письма. Но пусть они вспомнят и судьбу западной, в частности французской, поэзии, в два-три десятилетия растерявшей все свое влияние и былой престиж! Мысль о верности логике не имеет ничего общего со стилизаторским призывом «назад к Пушкину», призывом реакционным, как всякое «назад». Она вечна, как мысль о верности природе.

Два слова в заключение о самом сборнике Присмановой – о нем, так как все предыдущее написано скорее по поводу его.

Отрадно в сборнике то, что это добропорядочная «литература», спокойная, уверенная, рассчитанная на продолжение, на усовершенствование, – как в нормальные времена, в нормальных обстоятельствах. Досадно, что есть в присмановских стихах и налет литературщины. Невозможно поощрять и приветствовать, конечно, превращение лирики в исповедь, в завещание, в какой-то расслабленно-тревожный шепот – как случилось с некоторыми из одареннейших эмигрантских поэтов… Но такое превращение можно понять. Если бы в основе «Тени и тела» лежало мужество, преодоление, воля, сила, – все было бы отлично! Страшновато, однако, что бесстрастие тут не завоевано, а просто внушено жизнеощущением, близким, кажется, к тому, которое вдохновило когда-то теоретиков «искусства для искусства».

Страница 127